Зови меня своим именем
Шрифт:
— Ты знаешь, кто утонул тут недалеко?
— Шелли.
— И ты знаешь, что его жена Мария и друзья сделали, когда нашли его тело?
— Cor cordium19, — я вспомнил, что друг Шелли выхватил его сердце, прежде чем распухшее тело целиком объяло пламя — это была кремация на берегу. «Но почему он спрашивает меня?»
— Есть что-то, чего ты не знаешь?
Я взглянул на него. Это был мой момент. Я мог ухватить его или потерять, но в любом случае, никогда не смог бы просто забыть. Еще я мог бы в тайне съехидничать над его комплиментом, при
— Я ничего не знаю, Оливер. Ничего. Совсем ничего.
— Ты знаешь больше, чем любой тут в округе.
Он перенял мой почти трагический тон с мягкими интонациями, ласкающими приниженное эго.
— Если бы ты только знал, как мало я разбираюсь в действительно важных вещах.
Я держался на плаву, старясь ни утонуть, ни отплыть в безопасное место, просто оставался на месте, потому что именно здесь была правда — даже если я не мог ее произнести или намекнуть на нее, все-таки я мог бы поклясться: она была вокруг нас. Так мы могли бы сказать об утонувшем кулоне: «Я знаю, он где-то здесь». Если бы он только знал, если бы он только знал, что я давал ему все шансы сложить два плюс два и получить число, большее бесконечности.
Но если он понимал, он должен был подозревать, а если он подозревал, он должен был бы стать самим собой: смотреть на меня откуда-то из параллельной вселенной своим стальным, враждебным, остекленевшим, колким всезнающим взглядом.
Должно быть, он о чем-то внезапно догадался, бог знает, о чем. А может, он старался не выглядеть опешившим.
— И какие вещи важны?
Лукавил ли он в тот момент?
— Ты их знаешь. Сейчас из всех людей ты-то уж точно должен их знать.
Молчание.
— Почему ты говоришь мне все это?
— Потому что я подумал, тебе следует знать.
— Потому что ты подумал, мне следует знать, — повторил он мои слова медленно, пытаясь полностью вникнуть в их смысл, одновременно разбирая по частям. Тянул время, повторяя их. Железо раскалилось добела: куй, пока горячо.
— Потому что я хотел, чтобы ты знал, — выпалил я. — Потому что мне больше некому это сказать, кроме тебя.
Ну вот, я признался.
Зачем я сделал это? Какой был в этом смысл?
Я был готов немедленно оборвать себя и завести разговор о море, о погоде на завтра, о неплохой идее отца сплавать в И., как он обещал каждое лето, о чем угодно.
Но, к его чести, он не позволил мне свернуть в сторону:
— Ты понимаешь, что ты говоришь?
В этот раз я посмотрел на море и непередаваемо усталым тоном, который был моим последним шагом назад, моим последним укрытием, моим последним шансом спастись, сказал:
— Да, я знаю, о чем говорю, и ты не ошибаешься ни в чем, о чем мог подумать. Я просто не очень хорош в разговорах… Но ты волен больше не возвращаться к этой теме.
— Подожди. Ты говоришь о том, что думаешь, что я думаю о том, что ты сказал?
— Ага.
И теперь, выговорившись, я мог бы невозмутимо, мог бы слегка раздраженно повторять одно и то же, как схваченный преступник повторяет в очередной раз признание очередному полицейскому о своем ограблении магазина.
— Подожди меня здесь, я сбегаю наверх за бумагами. Никуда не уходи.
Я посмотрел на него с доверчивой улыбкой.
— Ты прекрасно знаешь, что я никуда не денусь.
«Если это не еще один шаг навстречу, то что?»
Ожидая, я взял оба наши велосипеда и прошел к военному мемориалу, посвященному молодым парням города, погибшим в битве на реке Пьяве во время Первой мировой войны. В каждом небольшом городке Италии был такой мемориал. Два небольших автобуса остановились на площади рядом, из них выходили пассажиры — пожилые женщины из соседних деревень, приехавшие за покупками в город. По периметру маленькой площади на маленьких шатких стульях с соломенными плетеными спинками и в аллейках парка на скамейках сидели старики. Мужчины в основном. Их одежда тоже была старой, приглушенного темно-серого или темно-коричнево цвета. Мне было интересно, сколько из них помнят молодых ребят, которых они потеряли в водах реки Пьяве. Им должно было бы быть не меньше восьмидесяти лет и минимум сто, чтобы быть старше погибших. К своему столетию ты, наверное, уже умеешь преодолевать потерю и горе… или они мучают нас до самого конца? К своему столетию ты забываешь братьев и сестер, сыновей. Никто ничего не помнит. Даже самое тяжелое, опустошающее ты забываешь. Матери и отцы давно погибли. Кто-нибудь их помнит?
«Будут ли мои потомки знать, что говорилось сегодня на piazzetta? Кто-нибудь? Или это растворится в воздухе, как того желает часть меня? Будут ли они знать, как близко к краю встала их судьба сегодня на piazzetta?» Это пронеслось в моей голове. Новые интересные мысли, позволившие взглянуть на ситуацию чуть со стороны.
В тридцать, сорок лет я бы вернулся сюда и вспомнил наш разговор. Я был уверен: я бы никогда не забыл его, даже если бы однажды очень сильно захотел. Я бы пришел сюда со своей женой, моими детьми, показал бы им этот вид, указал на залив, местные кафе, «Le Danzing», Гранд Отель. А потом я встал бы здесь и спросил стариков на шатких стульчиках за шаткими столиками, помнят ли они меня и кого-то по имени Оливер.
Едва вернувшись, он сразу выпалил:
— Эта глупая Милани перепутала страницы! И теперь ей надо перепечатывать все заново! У меня нет совершенно никакой работы на сегодня, я полностью свободен.
Настал его черед найти удобный предлог сменить тему. Я бы мог легко позволить ему сорваться с крючка, если он того хотел. Мы могли бы поговорить о море, о Пьяве, о фрагментах Гераклита типа «Природа любит скрываться» или «Я искал самого себя». А если не об этом — еще есть путешествие в И., которое мы обсуждали на днях. А еще к нам в Б. вот-вот должен был приехать ансамбль камерной музыки.
Мы прошли мимо магазинчика, где мать всегда заказывала цветы. В детстве я любил смотреть, как моют большое окно витрины, как вода в бесконечном потоке мягко омывает его и придает всему магазину какую-то зачарованную, таинственную ауру. Это напоминало мне размытие картинки в кино перед флешбэком.
— Лучше бы я ничего не говорил, — в конце концов, открыв рот, этой фразой я разбил всякое скудное волшебство между нами.
— Я сделаю вид, будто ты ничего не говорил.
По правде говоря, такой подход от человека, всегда легко относившегося к жизни, показался неожиданным. Я никогда не слышал от него подобного в нашем доме.