Зримые голоса
Шрифт:
Хомский напоминает нам, что Гумбольдт «вводит еще одно различение – между формой языка и тем, что он называет его характером… [этот последний] определяется тем, как и каким способом используется язык, особенностями его употребления, то есть характер следует отличать от синтаксической и семантической структуры, каковые являются предметами формы, а не употребления». Действительно, существует реальная опасность (как подчеркивал еще Гумбольдт) того, что, исследуя все более глубинные структурные особенности формы языка, можно забыть о его смысле, характере и употреблении. Язык – это не просто формальный инструмент (хотя он действительно является одним из самых удивительных формальных инструментов), но и средство наиболее точного выражения наших мыслей, надежд, нашего взгляда на мир. «Характер» языка в том смысле, в каком о нем говорит Гумбольдт, имеет в высшей степени творческую и культурную природу, общий родовой характер, является «духом», а не просто «стилем» языка. Английский язык в этом смысле имеет не такой характер, как немецкий, язык Шекспира по характеру отличается от языка Гёте. Различны здесь культурные и личностные свойства. Однако язык жестов отличается от языка устной речи больше, чем отличаются друг от друга разные разговорные языки. Нет ли здесь коренной разницы в «органической» организации?
Надо лишь внимательно понаблюдать за двумя людьми, общающимися на языке жестов, чтобы понять, что этот язык имеет игровую природу. Стиль этого общения кардинально отличается от стиля общения посредством устной речи. Люди, общающиеся на языке жестов, склонны к импровизациям, они играют с жестами, вкладывают в свою пространственную речь юмор, воображение, всю свою личность. Таким образом, общение на языке жестов – это не просто манипуляция символами согласно определенным правилам, но и голос говорящего, голос, которому дана необычайная сила выразительности, так как он реализуется непосредственно языком тела. Можно представить себе бестелесный устный язык, но нельзя представить себе бестелесный язык жестов. Тело и душа говорящего на языке жестов, его уникальная человеческая личность целиком и без остатка выражаются в акте жестовой речи.
Вероятно, язык жестов имеет происхождение, отличное от происхождения
114
Мы, конечно, можем только гадать о путях происхождения языка – языка жестов или языка устного – или выдвигать гипотезы, которые не поддаются ни подтверждению, ни опровержению. В XIX веке спекуляции на эту тему приняли такой размах, что Парижское лингвистическое общество в 1866 году перестало рассматривать статьи и доклады по этому предмету. Но теперь палеолингвистика стала полноправной наукой и мы располагаем данными, которых не было в XIX веке. Есть данные о доисторическом происхождении языка жестов. Так, во всяком случае, называется статья Стокоу, напечатанная в 1974 году, «Двигательные знаки как первичная форма языка» (см. также: Хьюз, 1974).
Получены интригующие прямые наблюдения жестового общения между (слышащей) матерью и ее ребенком до развития у последнего речи (см.: Троник, Брейзелтон и Элс, 1978). И если онтогенез действительно повторяет филогенез, то это наблюдение подтверждает предположение о том, что первый язык человечества был жестовым или двигательным.
В то время как формальные свойства языка жестов, его глубинная структура, позволяют формулировать самые абстрактные концепции и высказывания, его иконические и подражательные аспекты позволяют языку жестов быть невероятно конкретным, вызывающим живые воспоминания, причем в такой степени, каковая, вероятно, недоступна устной речи. Речь (как и письмо) отдалилась от образности – мы находим волнующей поэзию из-за навеваемых ею ассоциаций, а не из-за конкретных изображений, поэзия может вызвать определенное настроение и пробуждать в памяти какие-то образы, но она не может непосредственно их изобразить (за исключением звукоподражания). Язык жестов сохраняет способность к прямому показу, который не имеет аналогов в устной речи и не может быть переведен на ее язык. С другой стороны, язык жестов позволяет прибегать к высшим формам иносказания – к метафорам и тропам.
Язык жестов, таким образом, сохраняет и совершенствует обе свои грани – иконическую и абстрактную, которые присутствуют в нем в равной мере, взаимно дополняя друг друга, и способен возвышаться до самых сложных и абстрактных высказываний, к самым обобщенным рассуждениям о реальности. Но одновременно он сохраняет и конкретность, реалистичность, натурализм и живость, каковые разговорный язык, если вообще когда-либо ими обладал, давно оставил [115] .
Для Гумбольдта характер языка – это явление сугубо культурное; он выражает (и, вероятно, отчасти определяет) способ, каким целый народ думает, чувствует и надеется. В случае языка жестов своеобразие языка, его характер, является также и биологическим, так как язык этот коренится в жесте, в образности, в радикальной визуальности, что отличает его от всякого устного наречия. Язык – в биологическом отношении – растет снизу, из неистребимой потребности человеческих существ в мышлении и общении. Но в культурологическом отношении язык порождается и передается сверху, являясь живым и необходимым воплощением истории, мировоззрения, образов и страстей человеческих. Для глухого язык жестов – это уникальное приспособление к иной сенсорной модальности; но он же является в равной степени воплощением их личностной и культурной идентичности, ибо в языке народа, как отмечал Гердер, «живут его традиции, история, религия; в нем основа жизни, сердце и душа народа». Это особенно верно для языка жестов, ибо он феномен не только биологический, но и культурный – он несокрушимый и незаглушаемый голос глухих.
115
Леви-Брюль, рассматривая ментальность «примитивных» народов (под термином «примитивные» он подразумевает более первобытный или более ранний характер их бытия, но ни в коем случае не подчеркивает их низкое развитие или ребяческое восприятие действительности), говорит о «собирательных представлениях», являющихся центральными в их языке, ориентации и восприятии окружающего. Эти представления кардинальным образом отличаются от абстрактных концепций – они «представляют собой более сложные состояния, в которых эмоциональные и двигательные элементы являются интегральными частями представления». Леви-Брюль говорит также об «образах-концепциях», которые не расчленяются и не поддаются расчленению. Такие образы-концепции имеют выраженную зрительно-пространственную природу, они описывают «форму и контур, положение, движение, способ действия, место предмета в пространстве – во всяком случае, все это можно чувственно воспринять и изобразить». Леви-Брюль исследует широко распространенное развитие языка жестов среди слышащих, языка, параллельного языку устному и идентичного последнему по структуре: «Эти два языка, знаки которых чрезвычайно отличны друг от друга, – членораздельные звуки и жесты, но одновременно едины по своей структуре и способу интерпретации предметов, действий, условий. Оба языка имеют в своем распоряжении большое число отчетливо оформленных зрительно-двигательных ассоциаций, которые всплывают в памяти сразу, как только их описывают». Здесь Леви-Брюль говорит о «мануальных понятиях»: «движениях рук, в которых нераздельно соединены язык и мышление».
Справедливо и то, что, когда дело доходит (как называет это Леви-Брюль) «до перехода к умственной деятельности высшего типа», этот абсолютно конкретный язык с его картинной живостью, точными «образами-концепциями» уступает место абсолютно лишенному всякой картинности (можно сказать, пресному) языку абстрактных обобщающих концепций. (Точно так же Сикар поведал нам о необходимости для Массье оставить свои метафоры и обратиться к более абстрактным, обобщающим определениям-прилагательным.)
В молодости и Выготский, и Лурия испытали сильное влияние Леви-Брюля и представили сходные (хотя и более точно исследованные) примеры такого перехода «примитивной» деревенской культуры на более высокую ступень после «социализации» и «советизации» в 20-е годы:
«Этот [конкретный] способ мышления претерпевает коренную трансформацию после того, как изменились условия жизни людей… Слова становятся средствами выражения абстракции и обобщения. На этой стадии народ отбрасывает графическое мышление и начинает кодифицировать идеи с помощью концептуальных схем… Люди преодолевают – со временем – свою склонность мыслить зрительными образами» (Лурия, 1976).
При чтении работ Леви-Брюля и раннего Лурии не можешь отделаться от какого-то чувства неловкости, так как в этих работах «конкретное» изображается как «примитивное», как нечто, что должно быть заменено восхождением к абстракции (такой подход действительно был широко распространен в неврологии и психологии XIX века). В настоящее время считают, что нельзя делить мышление на конкретное и абстрактное, полагая эти свойства взаимоисключающими, и считать, что конкретное должно быть оставлено при восхождении к абстрактному. Необходимо аккуратнее делить конкретное и абстрактное, определяя их в понятиях соподчиненности или подчиненности.
Такое адекватное (в отличие от традиционного в то время) представление об абстрактности характерно для суждений Выготского о языке и сознании, для его видения прогресса как способности к наложению главенствующих структур на структуры подчиненные, когда первые за счет своей более широкой перспективы включают в себя вторые.
«Новые, высшие концепции [в свою очередь] преобразуют значение низших, ребенок не должен перестраивать все свои прежние понятия, когда новая структура интегрируется в его мышление, эта новая структура постепенно распространяется на старые понятия по мере того, как они включаются в интеллектуальные операции высшего типа».
Подобный образ использует и Эйнштейн, правда, в отношении к созданию теорий: «Создание новой теории не предусматривает уничтожения старой постройки и возведения на ее месте небоскреба. Скорее это восхождение в гору, по мере которого открывается все более широкий вид».
При таком понимании абстрагирование, обобщение или теоретизирование не приводят к утрате конкретного, скорее наоборот. По мере того как конкретика воспринимается со все более высокой точки зрения, она становится богаче, неожиданно открываются ее неведомые прежде связи; она концентрируется, приобретает смысл, какого не имела прежде. Недаром у зрелого Лурии мы находим положение о том, что наука «восходит к конкретному знанию».
Красота языка, в частности, красота языка жестов, в этом отношении похожа на красоту теории. Изучение конкретного предмета приводит к обобщениям, но через обобщения мы начинаем лучше понимать конкретное, оно становится ярче и четче. Это новое обретение и обновление конкретного знания силой абстракции запечатлено на примере такого образного и конкретного языка, каким является язык жестов.
Революция глухих
Среда, утро 9 марта 1988 года. «Забастовка в университете Галлоде», «Глухие выступают за глухого», «Студенты требуют глухого президента» – сегодня газеты пестрят подобными заголовками. События начались три дня назад, и теперь сообщения о них прочно заняли первые полосы «Нью-Йорк таймс». История эта удивительна сама по себе. За прошлый год я два раза посещал университет Галлоде и довольно неплохо с ним познакомился. Галлоде – это единственный гуманитарный колледж для глухих в мире, и, более того, он сердце мирового сообщества глухих. Но за все 124 года его существования в колледже ни разу не было глухого президента.
Я расправил страницу и прочитал всю статью. Студенты начали активную кампанию за избрание глухого президента с тех пор, как в прошлом году ушел в отставку Джерри Ли, слышащий президент, занимавший этот пост с 1984 года. Университет был охвачен беспокойством, волнениями, неопределенностью и надеждами. К середине февраля число кандидатов на пост университетского президента сократилось до шести человек – трое слышащих, трое глухих. 1 марта 3000 человек вышли на митинг в кампусе университета Галлоде и дали понять университетскому совету, что студенты настаивают на избрании глухого президента. 5 марта студенты выставили ночной пикет со свечами у дома совета. В воскресенье, 6 марта, совет, выбирая из трех финалистов – одного слышащего и двух глухих, – выбрал Элизабет Энн Цинзер, вице-канцлера учебной части университета Северной Каролины в Гринсборо – слышащего кандидата.
Тон, в котором было сделано заявление совета, и содержание этого заявления вызвали у студентов ярость. Студенты возмутились заявлением председателя совета Джейн Бассет-Спилмен, сказавшей: «Глухие пока не готовы к работе в мире слышащих». На следующий день тысяча студентов маршем прошла к отелю, где заперлись члены совета, а затем еще шесть кварталов до Белого дома и Капитолия. На следующий день, 8 марта, студенты закрыли университет и забаррикадировались в кампусе.
Среда, вторая половина дня. Профессорско-препо-давательский состав и администрация факультетов выступили в поддержку четырех требований студентов: 1) должен быть немедленно назван новый, глухой, президент; 2) немедленная отставка председателя совета Джейн Бассет-Спилмен; 3) в совете должно быть большинство глухих – не менее 51 процента (на тот момент в совете было семнадцать слышащих и четверо глухих); 4) не должно быть никаких репрессий по отношению к студентам. Прочитав все это, я позвонил своему другу Бобу Джонсону. Боб – заведующий кафедрой лингвистики в университете Галлоде, где он проработал к тому времени 7 лет. Он хорошо знает глухих и их культуру, превосходно владеет языком жестов и женат на глухой женщине. Кроме того, он настолько близок к сообществу глухих, насколько это возможно для слышащего человека [116] . Я поинтересовался, как он относится к событиям в университете. «Это самое замечательное из всего, что я когда-либо видел, – ответил он. – Если бы ты спросил меня об этом месяц назад, я рискнул бы поспорить на миллион, что такое невозможно в принципе. Тебе надо приехать и увидеть все это собственными глазами».
116
Человек может быть очень близок к сообществу глухих и даже стать его членом, не будучи сам глухим. Самая главная предпосылка, помимо симпатии к глухим и знания их жизни, – это беглое владение языком жестов. Вероятно, единственные слышащие люди, которые до сих пор считались полноправными членами сообщества глухих, – это слышащие дети глухих родителей, для которых язык жестов является родным с детства. Так, например, обстоит дело с доктором Генри Клоппингом, любимым студентами директором Калифорнийской школы для глухих во Фримонте. Один из бывших студентов Галлоде сказал мне о нем: «Он Глухой, несмотря на то что хорошо слышит».
Два моих посещения университета Галлоде поразили и тронули меня до глубины души. Никогда прежде мне не приходилось видеть целостное сообщество глухих, никогда прежде я не осознавал (хотя и знал теоретически), что язык жестов – это полноценный, настоящий человеческий язык, который в равной степени подходит для объяснений в любви и произнесения политических речей, для ухаживания и занятий математикой. Я наблюдал в Галлоде семинары по философии и химии; мне довелось увидеть, как в полной тишине люди в аудитории изучали математику; в кампусе мне случалось видеть глухих бардов и поэтов, изъяснявшихся на языке жестов. Я видел глубоко проникновенную игру актеров на сцене студенческого университетского театра. Меня поразили сцены свободного общения в студенческом баре, где при мелькании рук велись сотни оживленных разговоров [117] , – мне надо было увидеть все это своими глазами для того, чтобы я смог избавиться от чисто «медицинского» взгляда на глухоту как на болезнь, нуждающуюся в лечении, и посмотреть на нее как на культурный феномен, а на глухих как на сообщество, обладающее собственным языком и культурой. В университете Галлоде было что-то очень радостное, что-то счастливое. Жизнь студентов показалась мне безмятежной, как жизнь в сказочной Аркадии. Я нисколько не удивился, узнав, что многие студенты по окончании учебы очень неохотно покидают университет, не желая расставаться с уютным, безопасным и тесным мирком и выходить в недобрый и бесчувственный большой мир за стенами университета [118] .
117
При общении глухих носителей языка жестов были выработаны правила, продиктованные отличием зрения от слуха. Зрение более специфично, чем слух, – можно переместить взгляд, сосредоточить его на каком-то одном объекте, можно (в буквальном и переносном смысле) закрыть глаза, в то время как невозможно переместить слух, сосредоточить его на одном из множества звучащих с одинаковой громкостью источников или «закрыть» уши. Общение на языке жестов можно уподобить сфокусированному лазерному лучу, попеременно направляемому от одного говорящего к другому. Передача зрительной информации при общении на языке жестов передается целенаправленно собеседнику, а не во все стороны, как при акустическом общении. Таким образом, если за столом сидят двенадцать человек, то они могут вести одновременно шесть полноценных разговоров, совершенно не мешая друг другу. В помещении, заполненном глухими, нет «шума» (зрительного шума) благодаря узкой направленности зримых голосов и зрительного внимания. Точно так же (это становится особенно наглядно в огромном студенческом баре университета Галлоде на банкетах и собраниях, где мне довелось присутствовать) на языке жестов можно общаться с человеком, находящимся в противоположном конце зала, забитого людьми. Перекрикиваться голосом на таком расстоянии было бы затруднительно и неприлично.
В этикете глухих есть некоторые пункты, которые могут показаться странными слышащему человеку: надо внимательно следить за направлением взглядов и зрительными контактами, за тем, чтобы не пройти случайно между двумя общающимися между собой людьми и не прервать их беседу. Этикет глухих допускает прикосновение к плечу и разрешает показывать пальцами на предметы, что недопустимо в общении слышащих. Кроме того, оглядывая зал, где собралось, скажем, три сотни человек, надо проследить за тем, чтобы ни у кого не сложилось впечатление: вы «подсматриваете», что говорят другие.
В Рочестерском технологическом институте, построенном в 1968 году специально для глухих студентов, есть соответствующие архитектурные особенности. Помещения спланированы для максимально свободного зрительного общения. Все устроено так, чтобы общаться можно было на большом расстоянии и даже с человеком, находящимся на другом этаже. Немыслимо общаться акустически с собеседником, находящимся на другом этаже, но такое общение на языке жестов вполне допустимо и естественно.
118
Мир глухих, как и всякая субкультура, формируется благодаря отчасти отчуждению (в данном случае от мира слышащих), а отчасти образованию мира и сообщества, организованного вокруг иного центра притяжения. Глухие – в той мере, в какой они исключены из жизни большого мира, – чувствуют себя изолированными, отчужденными, отброшенными и дискриминированными. Но когда глухим удается создать свой мир, они чувствуют себя в нем как дома, он для них спасительная гавань и буфер. В этом отношении мир глухих не изолирован, а самодостаточен – он не хочет ни ассимилировать, ни быть ассимилированным. Напротив, он холит и лелеет свой язык, свои образы и желает всячески их защитить.
Один из аспектов этого явления – двуязычие глухих. Так, если группа глухих – будь то в университете Галлоде или в другом месте – общается между собой на языке жестов, то она сразу переходит на транслитерированный жестовый язык, когда к ним присоединяется слышащий, но немедленно снова переходит на американский язык жестов, как только слышащий уходит. Глухие считают язык жестов своей интимной, глубоко личной собственностью, которую надо всеми силами защищать от чужих глаз. Барбара Канапель даже считает, что если все мы выучим язык жестов, то это разрушит мир глухих:
«Американский язык жестов выполняет объединяющую функцию, так как сплачивает глухих людей. Но язык жестов одновременно отделяет глухих людей от мира слышащих. Эти две функции заставляют смотреть на одну и ту же реальность с двух точек зрения – изнутри группы и извне. Этот сепаратизм защищает глухих. Например, мы можем говорить о чем угодно в присутствии массы слышащих, которые, как мы считаем, нас не понимают.
Очень важно понимать, что язык жестов – это единственное достояние, которое целиком и полностью принадлежит нам. Этот язык возник и развился в сообществе глухих. Наверное, мы просто боимся разделить наш язык со слышащими. Наверное, идентичность глухого народа исчезнет, как только слышащий народ выучит язык жестов» (Канапель, 1980, с. 112).
Однако под этой безмятежной поверхностью постепенно накапливались недовольство и брожение в умах, которые до поры не могли вырваться наружу. Напряженность возникла в отношениях между профессорско-преподавательским составом и администрацией. Профессора и преподаватели в большинстве своем владеют языком жестов, а часть преподавателей – глухие. Профессора и преподаватели в определенной мере имеют возможность общаться со студентами, вхожи в их мир и знают их настроения; но администрация (как мне говорили) представляла собой отчужденный от студентов и преподавателей орган, управлявший учебным заведением, как корпорацией, проявляя определенное «великодушие» и покровительство в отношении «увечных» глухих, но не считавший их культурным сообществом. Студенты и преподаватели, с которыми я разговаривал, опасались, что администрация постарается еще больше сократить долю глухих преподавателей и ограничить употребление языка жестов [119] .
119
Даже те из слышащих преподавателей, кто владеет языком жестов, старались по большей части пользоваться жестовой транслитерацией английского языка, а не американским языком жестов. За исключением математического факультета, где большинство преподавателей – глухие, большинство составляют слышащие преподаватели и профессора. Во времена Эдварда Галлоде все было по-другому: профессорско-преподавательский состав в большинстве своем состоял из глухих. К сожалению, тенденция, сложившаяся в университете Галлоде, типична для современной ситуации в образовании глухих. Очень редко глухие учителя учат глухих. Преподавание ведется не на языке жестов, так как большинство слышащих преподавателей либо его не знают, либо не желают им пользоваться.