Зримые голоса
Шрифт:
Человек, знающий определенный язык, – это человек, который, согласно формулировке Хомского, владеет «грамматикой, которая порождает… бесконечный набор потенциальных глубинных структур, накладывает их, как на карту, на сопряженные поверхностные структуры и определяет семантические и фонетические интерпретации этих абстрактных объектов» [74] . Но каким образом человек овладевает такой грамматикой? Как может освоить такой сложный инструмент двухлетний ребенок? Ребенок, которого не учат грамматике целенаправленно, который слушает не подобранные для обучения высказывания – иллюстрации к грамматике, – а спонтанную, небрежную и, казалось бы, неинформативную речь родителей? (Конечно же, речь родителей не является неинформативной и бессодержательной, она изобилует имплицитными грамматическими правилами и лингвистическими намеками, на которые ребенок подсознательно реагирует; но, естественно, родители не преподают ребенку курс грамматики.) Именно это так сильно поражает Ноама Хомского: как может ребенок получить так много из столь скудного источника [75] ?
74
(См.: Хомский, 1968, с. 26.) Интеллектуальная история такой порождающей или «философской» грамматики и самого понятия «врожденных идей» вообще очень талантливо обсуждается Хомским – он тщательно анализирует труды своих предшественников для того, чтобы понять свое
«Адаптация априори к реальному миру происходит из «опыта» не в большей степени, нежели адаптация рыбьего плавника к свойствам воды. Так же, как априори задается форма плавника, до того как конкретная рыба впервые столкнется с водой, и именно эта форма делает возможным плавание рыбы в воде, так же обстоит дело и с нашими формами восприятия и категорий в нашем отношении к столкновению с реальным внешним миром через чувственный опыт».
Другие ученые рассматривают опыт не просто как запуск, но как сотворение форм переживания и категорий.
75
Хомский, 1968, с. 76.
«Мы не можем не поражаться громадному несоответствию между знанием и опытом в случае языка, между генеративной грамматикой, которая выражает языковую компетенцию носителя языка, и ограниченностью данных, на основании которых он строит для себя эту грамматику».
Следовательно, ребенка не учат грамматике; и он сам ее не учит; он строит, конструирует ее на основании «ограниченных» и вырожденных данных, которые получает от окружающих взрослых. Это было бы решительно невозможно, если бы грамматика уже не была изначально заложена в мозге ребенка, ожидая своей актуализации. Должна быть, постулирует Хомский, «врожденная структура, которая достаточно богата, чтобы компенсировать несоответствие между приобретенным знанием и опытом, на основе которого это знание было получено».
Эта врожденная структура, эта латентная, дремлющая структура при рождении сформирована и развита еще не полностью; не проявляется она и в возрасте около полутора лет. Но потом вдруг неожиданно ребенок открывается навстречу языку и приобретает способность пользоваться грамматическими конструкциями на основании высказываний своих родителей. Таким образом, ребенок демонстрирует поистине гениальные способности к языку в возрасте между двадцатью одним и тридцатью шестью месяцами (этот период одинаков у всех нейробиологически здоровых человеческих существ, как у глухих, так и у слышащих; иногда происходит задержка речевого развития, но, как правило, она сочетается с другими признаками психической задержки); затем способность к усвоению языка уменьшается и исчезает к окончанию периода детства (приблизительно в возрасте двенадцати-тринадцати лет) [76] . Это, выражаясь термином Леннеберга, есть «критический период» для усвоения первого языка – единственный период, когда мозг буквально с чистого листа способен полностью активировать грамматику. Родители играют здесь важную, но всего лишь вспомогательную роль. В критический период язык развивается сам, «изнутри», а родители (если воспользоваться сравнением Гумбольдта) всего лишь «протягивают путеводную нить, идя вдоль которой язык развивается по своим собственным законам». Этот процесс больше похож на созревание, чем на обучение, – врожденная структура, которую Хомский иногда называет устройством приобретения языка (Language Acquisition Device, LAD), органично растет, дифференцируется и созревает, как эмбрион.
76
Положение о «критическом возрасте» усвоения языка было введено в науку Леннебергом: его гипотеза заключалась в том, что если язык не усвоен к подростковому возрасту, то человек никогда не сможет им овладеть – во всяком случае, с подлинным совершенством природного носителя. В популяции слышащих вопрос о критическом возрасте возникает крайне редко, ибо практически все слышащие дети, даже страдающие задержкой развития, вполне овладевают языком к пятилетнему возрасту. Проблема с критическим возрастом чаще возникает у глухих детей, которые либо вовсе не слышат своих родителей, либо слышат настолько плохо, что не могут осмыслить и понять сказанное. В особенности это касается детей, которых не учат языку жестов. Есть данные, согласно которым те, кто выучивает язык жестов поздно (то есть в возрасте старше пяти лет), не могут изъясняться на нем так же бегло и без усилий, как это делают дети, которые учатся этому языку с рождения, у своих глухих родителей.
Из этого правила есть исключения, но это именно исключения. Можно принять, что дошкольный возраст является решающим в усвоении языка и что контакт с языком должен начаться как можно раньше, что дети с врожденной или ранней глухотой должны идти в детские сады, где учат языку жестов. Можно поэтому сказать, что Массье в свои тринадцать лет и девять месяцев был на границе критического возраста, а Ильдефонсо давно из него вышел. То, что они оба сумели в позднем возрасте освоить язык, можно, конечно, объяснить сохранившейся нейронной пластичностью; однако более интересной представляется гипотеза, согласно которой система домашних жестов, выработанная Ильдефонсо и его братом, или жесты, которыми Массье объяснялся со своими глухими братьями и сестрами, послужили своего рода протоязыком, сохранившим их языковую компетентность, которая окончательно пробудилась от спячки в результате контакта с истинным языком жестов много лет спустя. (Итар, врач и учитель Виктора, дикого мальчика, тоже постулировал наличие критического периода для усвоения языка, чтобы объяснить неудачу в обучении Виктора членораздельной речи и ее пониманию.)
Беллуджи, говоря о своих ранних, совместных с Роджером Брауном работах, подчеркивает, что это ощущение было для нее главным чудом языка; она рассказывает о первой совместной статье, где описывался процесс «индукции латентной структуры» предложения у ребенка, и вспоминает заключительную фразу статьи: «Очень сложная одновременная дифференциация и интеграция, которая представляет эволюцию именной группы предложения, больше напоминает биологическое развитие эмбриона, нежели выработку условного рефлекса». Вторым открытием в ее лингвистической карьере, говорит Урсула Беллуджи, было осознание того, что эта чудесная органическая структура – сложный зачаток грамматики – может существовать и в чисто визуальной форме, что и происходит при усвоении языка жестов.
Кроме того, Беллуджи изучала морфологические процессы, происходящие в американском языке жестов, то есть процессы изменения знака с целью выражения различных значений с помощью грамматики и синтаксиса. Было очевидно, что чистый лексикон «Словаря американского языка жестов» был лишь первым шагом, ибо язык есть нечто большее, нежели его словарный состав и код. (Например, индийский язык жестов представляет собой обычный код, то есть собрание или словарь знаков, причем сами знаки не имеют внутренней структуры и не могут быть модифицированы грамматически.) Истинный же язык постоянно модифицируется самыми разнообразными грамматическими и синтаксическими средствами. В американском языке жестов таких средств великое множество, что служит упрощению основного словаря.
Так, существует множество форм знака «СМОТРЕТЬ НА» («смотреть на меня», «смотреть на нее», «смотреть на каждого из них» и т. д.), каждая из которых образуется самостоятельным способом: например, знак «смотреть на» выполняется движением одной руки, направленным от говорящего; но если он хочет сказать «смотреть друг на друга», то движения одновременно выполняются обеими руками навстречу друг другу. Для выражения длительности действия существует ряд изменений основной формы слова (рис. 1); так «СМОТРЕТЬ НА» (а) можно видоизменить так, что знак будет означать «смотреть внимательно» (б), «смотреть непрерывно» (в), «уставиться» (г), «наблюдать» (д), «смотреть долго» (е) или «смотреть снова и снова» (ж). Кроме того, есть множество знаков, производных от «СМОТРЕТЬ» и обозначающих «вспоминать», «обозревать окрестности», «ожидать», «пророчествовать», «предсказывать», «предчувствовать», «бесцельно озираться по сторонам», «прочесывать» и т. д.
В языке жестов лингвистическую роль играет также лицо: так (как показали Корина, Лидделл и другие) специфическое выражение лица или, лучше сказать, его «поведение» может служить для обозначения синтаксических конструкций, таких, как тема, относительные придаточные предложения, вопросы. Мимика может также служить для обозначения наречий и квантификаторов [77] . Кроме того, в общение вовлекаются и другие части тела. Любая часть знаковой визуальной коммуникации или все они вместе – огромный диапазон актуальных или потенциальных изменений формы знаков, пространственных и кинетических – может сходиться к одному корневому знаку, сливаться с ним, модифицировать его, сжимая громадное количество информации в результирующие визуальные знаки.
77
См.: Корина, 1989.
Рисунок 1. Корневой знак СМОТРЕТЬ НА можно модифицировать множеством способов. На рисунке приводятся временные аспекты СМОТРЕТЬ НА; есть и другие модификации для выражения степени, манеры, числа и т. д. (Перепечатано с разрешения, с изменениями в нотации, из «Знаков языка» Э.С. Клима и У. Беллуджи, издательство Гарвардского университета, 1979.)
Именно компрессия, сжатие этих знаковых единиц, и тот факт, что все их модификации являются пространственными, делают язык жестов – в его наглядной и видимой форме – совершенно не похожим на разговорный язык, а отчасти непохожим и на язык вообще. Но язык жестов, несмотря ни на что, является настоящим языком со своим уникальным пространственным синтаксисом и грамматикой, которые и делают его истинным языком, хотя и совершенно необычным, выбивающимся из русла, в котором развивались все разговорные языки, с их уникальной эволюционной альтернативой. (Альтернативой удивительной, если учесть, что в устной речи мы непрерывно совершенствовались на протяжении последних пятисот тысяч – двух миллионов лет. Потенциалом усвоения и приобретения языка располагаем все мы, и это легко понять. Но поистине удивительно, что потенциал приобретения визуального языка оказался таким же мощным; в это было бы трудно поверить, если бы он не стал реальностью. Однако, с другой стороны, можно сказать, что демонстрация знаков и жестов, пусть даже лишенных лингвистической структуры, возвращает нас в наше далекое, дочеловеческое прошлое; а устная речь на самом деле была лишь эволюционным пионером, правда, очень успешным, сумевшим освободить руки для выполнения более подходящих и более насущных задач. Возможно, что в действительности было два параллельных эволюционных пути развития: для разговорного и жестового языка. Об этом свидетельствуют работы антропологов, которые заметили у некоторых первобытных племен сосуществование разговорного языка и языка жестов [78] . Таким образом, глухие демонстрируют нам не только нейронную пластичность, но и дремлющий потенциал нервной системы.)
78
См.: Леви-Брюль, 1966.
Отдельная и самая примечательная особенность языка жестов – та, которая отличает его от всех других языков и от всех других видов ментальной деятельности, – это уникальное лингвистическое использование пространства [79] . Сложность этого лингвистического пространства представляется невероятной «нормальному» глазу, который не способен не только понять, но даже просто рассмотреть чудовищную сложность его пространственного рисунка.
На каждом уровне языка жестов – лексическом, грамматическом, синтаксическом – мы видим лингвистическое использование пространства: использование удивительно сложное, ибо многое из того, что в устной речи происходит, линейно разворачиваясь во времени, в языке жестов становится одновременным, сосуществующим и многоуровневым. На первый взгляд язык жестов может показаться стороннему наблюдателю очень простым, напомнить о театре мимики и жеста, но очень скоро наблюдатель убеждается в том, что эта простота иллюзорна и то, что представляется очень простым, является на самом деле сложнейшим трехмерным переплетением пространственных рисунков, непрерывно сменяющих друг друга [80] .
79
Так как большая часть исследований, посвященных языку жестов, проводится в Соединенных Штатах, то и выполняются они на материале американского языка жестов, хотя ученые изучают и другие языки жестов (датский, китайский, русский, британский). Считается, что нет никаких причин полагать, что они чем-то принципиально отличаются от американского, вероятно, все они относятся к одному классу визуально-пространственных языков.
80
По мере того как человек изучает язык жестов или по мере того как он привыкает к его виду, он начинает видеть фундаментальную разницу между языком жестов и обычной жестикуляцией и больше никогда в жизни их не спутает. Я нашел эту разницу особенно поразительной в Италии, где, как все знают, люди склонны к преувеличенной, обильной и театральной жестикуляции. Итальянский язык жестов строго ограничен своими лингвистическими пространственными рамками, определен лексическими и грамматическими правилами обычного языка жестов и начисто лишен театрального «итальянского» налета: разница между паралингвистической склонностью к жестикуляции и настоящим языком жестов бросается в глаза даже неподготовленному человеку.
Чудо этой пространственной грамматики целиком поглотило внимание ученых в семидесятые годы, но только в течение последнего десятилетия они занялись также и временной организацией языка жестов. Несмотря на то что последовательность выполнения знаков была отмечена уже давно, она не считалась фонологически важной, так как ее было невозможно «читать». Потребовалась работа нового поколения лингвистов – лингвистов, которые часто сами были глухими или с раннего детства владели языком жестов и могли поэтому рассмотреть изнутри его тонкости – чтобы оценить важность такой последовательности внутри каждого знака и между ними. Одними из многих первопроходцев в этой области были братья Супалла, Тед и Сэм. Так, в своей новаторской статье 1978 года Тед Супалла и Элисса Ньюпорт показали, что самые мелкие различия в движении при демонстрации знака могут позволить отличить глагол от существительного. Раньше думали (это заблуждение разделял и Стокоу), что существительное «стул» и глагол «сидеть» обозначаются одним знаком, однако Супалла и Ньюпорт показали, что между этими знаками все же существует определенная разница.