Званый обед с жареными голубями: Рассказы
Шрифт:
— Нет, — заявил старик. — Единственное, о чем я сожалею, что вволю не побаловался табачком при жизни. А это штука полезная.
— Должно быть, недаром тебя прозвали Кнут Твердый Орешек, — сказал один из курильщиков.
— Ну, хорошо, мой друг, — начал пастор. — Чем мы можем быть тебе полезны?
— Да ничем, — молвил Кнут. — Просто мне пришло в голову сделать завещание.
— Гляди, тоже тебе лезет с завещанием!.. — послышалось бормотание в каморке.
— Много ли из твоих сбережений останется, если вычесть все, что пойдет на похороны? — спросил староста прихода.
— Я
— Владелец владельцу рознь. Это смотря как взглянуть на дело.
— Да твоего хутора едва хватит, чтобы погасить все твои долги. Ты столько лет сряду земельный налог не платил, не говоря уже о страховке от пожара да о приходском налоге.
— Я вас никогда ни о чем не просил и не потерплю ваших вымогательств. Я сам построил свою хижину и могу сжечь ее, коли захочу. И вот прежде всего я хочу распорядиться, чтобы мою халупу сожгли, как только меня вынесут из нее.
Мужчины в недоумении переглянулись. Пастор что-то пометил в записной книжке. Наконец один из них заговорил:
— Ну что ж, поскольку в хижине нет никаких ценностей, то сжечь ее не жаль. Хутор останется хутором и без этого жалкого дома, он-то и перейдет в собственность прихода, дорогой Кнут.
— Я перебрался сюда через много рек, чтобы быть вольным человеком. Если вы собираетесь забрать землю в счет недоимки и страховки по случаю пожара — что ж, дело ваше. Я только прошу записать в завещании, что любого, кто осмелится прибрать к рукам эту землю, я объявляю вором.
Пастор продолжал что-то записывать, а судья спросил:
— Кому же достанется земля, когда тебя не станет?
— Земля моя никому не принадлежит и никому не будет принадлежать. Это моя воля, это мое завещание.
— У тебя дети в дальних приходах, Кнут. Что скажут они? — спросил староста.
— А что мне дети, — заявил старик. — Как только дети перестают быть детьми, они становятся такими же чужими, как все остальные люди.
— А не наоборот ли? — сказал пастор. — Наши дети, перестав быть детьми, становятся нашими лучшими друзьями.
— Я никогда не стремился завести друзей. Жить вольным, не подчиняясь вашим законам, где-нибудь на пустоши, — вот о чем я всегда мечтал.
— Что ты там ни говори, но даже самые что ни на есть отверженные не могут оборвать всех связей с людьми. Ну, хотя бы в том случае, когда они крадут овец у хуторян в горах. Но тебя, кажется, дорогой Кнут, бог миловал этой слабости.
— Что правда, то правда. Плохой из меня был отверженный, — ответил старик.
— Кроме того, — продолжал пастор, — способность человека говорить дает ему возможность обмениваться словами и мыслями с другими людьми. Это же куда лучше, чем говорить с самим собой. Так что никак нельзя отрицать пользу общения.
— Я не виноват в том, что умею говорить, — заявил старик. — И не скрываю, что человеческую речь считаю самой большой напастью в мире. Вот я и выхожу из игры.
— И тем не менее ты говоришь, Кнут.
— Большое несчастье постигло человечество, когда люди стали составлять слова — вместо того чтобы петь. Как только
— Но взаимопонимание между двумя душами, любовь между женщиной и мужчиной — что было бы с нами без всего этого? По-моему, тот, кто отрицает это, перестает быть человеком. Даже отверженным.
— Я ни в грош не ставлю всю эту никчемную болтовню. Мне горько оттого, что приходится иметь дело с людьми. Я хочу оставаться один на один с собой.
— Но позволь, дорогой Кнут, человеческое общение — это же путь развития мировой истории, — сказал пастор.
— Не верю я в мировую историю, — заявил старик. — Это еще одна из побасенок. Все, что выражено словами, вызывает у меня подозрение. Я предпочитаю слушать журчание ручья.
— Во что же ты тогда веришь, Кнут?
— Мне вполне достаточно щебета и чириканья птицы, что прилетает сюда ко мне на изгородь, можете не сомневаться. Она знает все, что нужно знать о мире. Она знает все, что нужно, чтобы жить на свете. И никто не может рассказать больше ее. Я верю в птиц. Пожалуй, настанет время, когда люди станут птицами, хотя пока что на это мало похоже.
— Но сейчас, когда приближается твой конец и святая церковь предлагает тебе все, что она может даровать душе, что ты скажешь теперь? — домогался пастор.
— Я одного хотел, — начал старик, — избегать общения с людьми. Поэтому я считаю, что те несколько лет, которые я прожил здесь, я находился в царстве небесном. Но наступает день, когда человек жаждет распрощаться с птицами, с небом, богом и всеми ангелами, и вот такой день наступил для меня. И этот день не так уж плох.
Один из посетителей при этой тираде промолвил:
— Наконец нашелся человек, которому не страшно помирать!
— Представляю, как безрадостно было твое существование, бедняга, — вставил другой, поеживаясь, словно мороз пробежал у него по спине.
— Ну, зачем же торопиться с такими заявлениями, — возразил старик. — Тот, кто слушает ручей, вряд ли почерпнет многое, слушая вас. Один солнечный день — награда за все дождливое лето. Птица, сидящая на изгороди, весной поет день и ночь, и так два с половиной месяца кряду. Остаток года — всего лишь отголосок весны. День измеряется часами и минутами, но из всех минут самая блаженная та, когда человек засыпает утомленным, пусть даже эта минута незначительна, пусть не каждый это чувствует. Что ты там написал, пастор? Написал он там про землю и дом? Меня что-то стало клонить ко сну.
— Не кажется ли тебе, мой дорогой Кнут, что все это немного неразумно? Ну, к чему тебе морочить всем голову и подписывать бумаги об этой хижине и об этой земле, которую ты покинешь и до которой тебе нет никакого дела? Разве тебе не все равно, что с этим станется? Не лучше ли в последние минуты подумать о загробной жизни, о грядущей вечности?
— Может статься, что наш земной мир всего-навсего сущий вздор, — сказал старик. — Но, как бы там ни было, я привык рассматривать его как неизбежный факт. Поэтому я предпочитаю оставить завещание прежде, чем отправлюсь к праотцам, а то как бы не опоздать. Так вот, мои семнадцать овец…