Зверь из бездны том II (Книга вторая: Золотое пятилетие)
Шрифт:
Жестокости господ не раз доводили рабов до того, что они мстили, презирая неизбежную затем крестную казнь. Утесненные народы или зрящие пред собой опасность утеснения восстают, чтобы истребить своих притеснителей. Часто тиранам приходится видеть во главе восстания своих собственных партизанов (precesidia), которые обращают на них уроки вероломства, бессовестности и жестокости, от них полученные. Чего доброго ждать может тиран от людей, им же выдрессированных для преступления (quem malum esse docuit)?
— Вообразим даже, что свирепость практична, как мера устрашения, будто она и впрямь может дать безопасность... Но какую? Безопасность тюрьмы или могилы. Государство принимает вид города, взятого штурмом, отвратительный характер общего оцепенения под террором.
«Боже мой! да есть ли большее негодяйство (malum) как убивать, свирепствовать, наслаждаться звуком цепей, разорять право и имущество граждан, на каждом шагу своем проливать кровь,
Эти строки, обращенные против семейных неистовств Тиберия, Калигулы и Клавдия, ясно показывают, что трактат написан раньше, чем сам Нерон обратился к подобным неистовствам, то есть раньше отравления Британика. Иначе они звучали бы либо нелепостью, либо слишком возмутительной наглостью лицемерия, которая не помогла бы новому режиму в общественном мнении, но, наоборот, совершенно бы его компрометировала, как грубо вызывающая льстивая бестактность.
— Сегодня тиран душит зверством своим отдельные лица, завтра — глядишь — усовершенствовался до истребления целых народов.
И, отсюда, первая часть трактата, переходя от намеков политики внутренней к обещаниям политики внешней, — заключается хвалой «на земле миру»:
— В регалиях государя нет украшения, более прекрасного и достойного как венок — за благополучие (спасение) граждан: corona ad eives servatos. Ни горы трофеев, сложенные из оружия, отнятого у побежденных врагов, ни колесницы, обагренные кровью варваров, ни богатства, добытые на войне, несравнимы с этим знаком мирного отличия. Потому что — сохранить благополучными народы свои — это одарение божественной силы; умертвить же множество людей, каких ни попало, лишь бы больше, это — сила катастрофы: ее имеют и пожары, и землетрясения (incendii ас ruinae potenyta est).
Короткость второй книги трактата «De dementia» заставляет некоторых предполагать, что сочинение не было кончено или осталось не опубликованным, или же дошло до нас не полным текстом. Она, сравнительно с первой, менее интересна, ибо менее исторична. Во второй главе ее любопытно как бы увещание к Нерону, то есть, по демонстративному характеру трактата, опять-таки обещание от имени Нерона — категорически порвать с эгоистическими традициями фамильного режима, который выражал существо свое чудовищными афоризмами Калигулы вроде: «пусть ненавидят, только бы боялись», или «после меня пусть хоть земля сгорит» (Se mortuo terram misceri ignibus jubt).
— He понимаю, — удивляется Сенека, — почему свирепым умам проклятых тиранов удавалось находить, для чувств своих, точно на заказ, такие мощные и энергически точные выражения, тогда как я не смогу припомнить решительно ни одного задушевного и меткого слова, которое вышло из уст государя кроткого и благожелательного.
Конечно, — имеет в виду Сенека, — кроме твоего (Неронова): quam veilem nescire litteras, как бы я хотел не уметь писать, — с которого и пошла речь философа о том, что такое есть гуманность.
— Что делать? Хочешь, не хочешь, а подобные приговоры, хотя они делают ненавистной для тебя самую грамотность, хотя ты подписываешь их редко, с горестью и после долгих колебаний, но, время от времени, подписывать их ты должен. Но — подписывай их всегда так же, как подписывал этот: с тревогой душевой, после долгих отсрочек.
Смятый конец трактата производит и впрямь впечатление недоделанности. Он посвящен анализу различия между кротостью, милостью, гуманностью (clementia) и сантиментальностью (misericordia, сострадание). Последнюю Сенека объявляет пороком женской слабости, вредным почти в той же мере, как свирепость. Он отрицает слово «прощение» (venia).
— Объясню тебе, почему мудрый (т.е. философ стоической школы, которой Сенека представитель, а Нерон, покуда, считается учеником) не прощает. Прежде всего установим, что есть прощение, чтобы стало понятным, почему оно, для мудрого, акт не приемлемый. Прощение есть отпущение заслуженной вины... прощают того человека, который должен быть наказан. Но мудрый не делает ничего такого, чему быть не должно, не оставляет без исполнения ничего, чему быть должно. Следовательно, вину, которую он должен наказать, он признать не подлежащей наказанию, т.е. простить, не может. Но тот результат, которого мудрый не властен дать актом прощения, он может даровать путем более почетным. Мудрый щадит, взвешивает обстоятельства, снисходит. Выходит как будто, что он простил, а на самом-то деле совсем нет. Простить значило бы признать, что человек, не исполнивший своего долга, имел право его не исполнить. Мудрец не только, вместо прямого наказания такому оплошному, сперва примет в соображение его возраст, способность к исправлению, да не был ли он втянут в дело чужим подстрекательством, да не был ли пьян, да не сумасшедший ли он. Мудрец иногда должен не только отпустить на волю пленников, взятых на войне, живыми и здоровыми, но часто даже — с похвалами, если война была начата ими с честными побуждениями, например, в силу твердой верности присяге, по строгому соблюдению союзного договора, во имя свободы. И это будут не акты прощения, но акты гуманности. Милость, т.е. гуманность, движется свободой воли; она судит не по статьям закона, но по внутреннему убеждению добра и справедливости; от нее зависит — вовсе ли отменить кару, ограничить ли ее, по собственному усмотрению, до тех или иных пределов ответственности.
Сенека сам сознается, что спор идет, собственно говоря, не о существе двух понятий, но о словах. И действительно, практическая программа римского министра внутренних дел, мало- помалу, расплылась и исчезла в диалектических силлогизмах философа-стоика. Если первая часть трактата — явное «правительственное сообщение», официозный комментарий гуманнейшего по нравам эпохи своей манифеста к широкой публике, то вторая — не более, как школьная программа на заданную тему, притом разработанная довольно бледно и небрежно. Это слабое и зыбкое разграничение амнистии и помилования возможно в аудитории, с кафедры, но не на форуме с трибуны. И, несмотря на краткость второй части, несмотря на сухую быструю схему ее, теоретические разглагольствования ушедшие в слова от фактов, все-таки, оставляют впечатление какого-то ненужного пережевывания или топтания на одном месте. Слишком много усилий для утверждения слишком простой и естественной основной истины: «Гуманный правитель должен заботиться о том, чтобы тщательно исследовался повод, требующий наказания, и не подвергался бы наказанию тот, кто имеет в пользу свою смягчающие вину обстоятельства». Из частностей трактата, вообще дышащего демократическим (конечно, применительно к римской современности) духом, замечательно человеческое отношение автора к рабам. Сенека, многократно возвращаясь к аналогиям, заимствованным из рабского быта, вводит рабов в круг гуманности наравне со свободными. Он горько проклинает память известного Ведия Поллиона — «чудовища, достойного тысячи смертей», — который бросал рабов в пруд на съедение муренам. «Лучше вовсе не родиться на свете, чем оставить имя свое ненависти веков, чем очутиться — по приговору общественного мнения — в числе рожденных на несчастье общества!»
Итак, вопреки предостережениями Агриппины против философии, как не царской науки, Нерон очутился в руках философов и с убеждением говорил их словами. Все юноши ненавидят деспотизм и любят свободу и протест. В XIX веке деды наши, на заре своей юности, заучивали наизусть тирады Карла Моора и маркиза Позы, Оду «Вольность», «Кинжал» Пушкина, отцы трепетно зачитывались «Колоколом», мы — Степняком, а римская молодежь декламировала в школах о Бруте, Цицероне, Катоне. О республиканских симпатиях учащейся молодежи, о вольнолюбивых темах ее красноречия говорит отец Сенеки, ритор. Ее любимыми ораторами-образцами были Кассий Север и Лабиен, заклятые враги Августа. Ювенал, которого школьные годы падают на Неронов принципат, с удовольствием вспоминает, как, бывало, они целым классом разносили свирепых тиранов. Не надо забывать, что из сверстников Нерона поднялся и долгое время остался другом цезаря М. Анней Лукан, автор резко оппозиционной принципату «Фарсалии». Гастон Буассье метко указывает, что платоническая реакция в пользу идей и последних борцов былой аристократической республики находила своих представителей в дворцах Палатина, начиная чуть ли не с самого Августа. В 23 г. до Р.Х. он, по словам Светония, серьезно думал об отречении от власти и о восстановлении республики, de reddenda republica coqitavit. «Если бы он остался жив, то восстановил бы республику» — таков некролог, сложенный общественным мнением Друзу Старшему. Даже Клавдий был в юности либералом, то есть, по-нашему бы, скорее консерватором: сторонником аристократической республики-олигархии и, в этом смысле, написал апологию Цицерона против Галла. Так что конституционные увлечения Нерона — совсем не новость в династии, но отличались от прежних тем, что, не ограничиваясь словами, более или менее отразились и в делах, Еще не вкусив сладкого яда власти, — хотя бы и поверхностный ученик стоического философа, — Нерон приступал к принципату с благоговением и великодушием, выражая полную готовность ограничить свои государевы прерогативы для общего блага. И надо было пройти годам «величества» в развращенной дикой палатинской обстановке, среди ничтожного, слабовольного, эгоистического поколения придворных выродков, чтобы он, обучившись презирать среду свою, а чрез нее, и все человечество, разбудил в себе инстинкт самодура и почувствовал к власти тот кровожадный, ненасытимо пестрый аппетит, который дал его имени печальное бессмертие.