Зверь из бездны том II (Книга вторая: Золотое пятилетие)
Шрифт:
ЗВЕРЬ ИЗ БЕЗДНЫ
книга вторая
"Золотое пятилетие"
Книга вторая Золотое пятилетие
НОВОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО
I
Принятие Нероном принципата, конечно, произвело ломку в главных должностях правительства, однако, меньшую, чем можно было ожидать. Ведь главные участники победоносной узурпации и без того уже занимали высшие бюрократические посты, созданные режимом принципата. Дальше им идти было некуда. Им оставалось только сохранить свое прежнее положение и укрепить и возвысить его своим личным авторитетом. Так и вышло. Афраний Бурр и Паллант сохранили свои посты — первый главнокомандующего гвардией и военного министра (praefectus praetorio), второй — министра финансов (а rationibus). Начальником комиссии прошений, поступающих на высочайшее имя (a libellis), назначен был вольноотпущенник Дорифор, отмеченный Светонием, как соучастник Неронова разврата, но у Тацита упоминаемый впоследствии в благородной роли стояльца за супружеские права Октавии против Поппеи Сабины. Неизвестно, кто заменил Нарцисса в должности ab epistulis, то есть во главе собственной канцелярии государя, но греческим ее отделением (ab epistulis graecis) поставлен был заведовать бывший преподаватель Нерона, Бурр (не Афраний, но грек, иначе называемый Берилл). Весьма трудно определить, какой собственно пост занял Л. Анней Сенека, всеми летописцами эпохи обозначаемый,
В первые дни по смерти Клавдия верховное правление вылилось было в форму несомненного сорегенства матери- императрицы при Нероне-принцепсе, даже с некоторым перевесом для Агриппины во внешнем почете. Например, юный цезарь, пеший, показался в свите Августы, следуя за ее носилками, подобно тому, как впоследствии такой же юный Михаил Романов пешком шел с Пресни в Москву за санями отца своего, Филарета Романова, когда тот возвратился из польского плена. Сорегентство это устроилось исключительно быстротою и натиском решительной Агриппины. Она, имея на своей стороне Палланта, приступила к властным самостоятельным действиям — в том числе, и к казням, — прежде, чем сын или советники сына успели принять меры против ее своевольства. Агриппина завоевывала власть не для Нерона, но для себя, чрез Нерона, и, когда завоевала, схватилась за нее так бурно и страстно, что на данный момент, хотя и короткий, оказалась полной госпожей положения. Нерону и неронианцам пришлось, скрепя сердце, признать — до времени — совершившийся факт и чтить в Агриппине не только вдову покойного государя и мать настоящего, но и равную им соправительницу. Avec une bonne mine au mauvais jeu, Нерон, сенат и новый двор осыпали «лучшую мать» (optima mater — такой пароль по войскам дал Нерон в первый день своего правления) всевозможными знаками уважения и преданности, но в то же время немедленно открыли и энергически повели тихую и твердую борьбу против притязаний неожиданной повелительницы.
Всякий политический заговор слагается в организацию действия из разнородных элементов. Государственная или общественная идея, влагаемая в заговор, — для одних самодовлеющая цель, для других только временное орудие, взятое поневоле, иногда даже им антипатичное, но необходимое, как тайная ступень к будущей власти. Момент победы заговора обычно рассыпает искусственно связанные элементы его, потому что, как скоро достигнута общая задача, каждый из заговорщиков сбрасывает маску взаимоосторожности, инстинктивно соблюдаемой даже в самых дружеских и тесных организациях политического действия, и разоблачает те свои частные, заветные надежды, оправдать которые он рассчитывал чрез достижения цели общей. Люди идеи с ужасом и отвращением узнают, вмешавшихся в ряды их и своекорыстно помогавших им, авантюристов и честолюбцев. Авантюристы и честолюбцы спешат обессилить или истребить людей идеи, чтобы воспрепятствовать им укрепиться у власти. Между недавними союзниками закипают вражда и война, более лютая, чем против вчерашнего общего врага. Вспомним Шиллера. Андреа Дориа пал: притворный республиканец, авантюрист Фиэско, спешит одеться в герцогский пурпур, а республиканец искренний, суровый Веррина, спешит утопить своего друга Фиэско в Генуэзском заливе.
Обычное распадение случилось и в заговоре против Клавдия в пользу Нерона. Заполучив распорядительство принципатом в свои руки, убийцы Клавдия — двумя группами — потянули власть в разные стороны по двум совершенно противоположным направлениям. Мы уже видели принципиальный корень распри.
Юношеская гибкость Нерона и гуманные начала, воспринятые им из лекций Сенеки, давали министрам-философам надежду восстановить и упрочить, наконец, зыбкую конституцию принципата в республиканских формах, приблизительных к Августову плану (ex Auqusti praescripto imperaturum se professus, — отмечает о молодом Нероне Светоний), — тогда как непосредственная близость Агриппины к верховной власти являлась безмолвной программой старого деспотического клавдианства. Торжество конституции не могло совершиться иначе, как уничтожив временщичество, исконную язву прежних принципатов, — между тем, Паллант, управляя министерством финансов, умел поставить себя так, что казался полновластным распорядителем жизни всего государства. Разница и рознь партий не замедлили определиться с острой резкостью. Агриппина и Паллант сделались живыми символами старого серального деспотизма, преданий Калигулы и Клавдия Цезаря. Наоборот, имя Нерона стало знаменем для всех «порядочных людей» (boni), работавших для переворота только в чаянии, что новый государь «возвратит голос онемелым законам». В Нероне хотели видеть, а может быть, первоначально и видели государя-гражданина, государя- интеллигента, с философским образованием, руководимого Бурром и Сенекою, вдохновляемого энтузиазмом к их политическому идеалу — умеренной и доброжелательной монархии, ограниченной, хотя без хартии, но (воображали!) столь же мол прочно, государственным обычаем старых, республиканских учреждений и народных прав.
Нельзя сомневаться, что Агриппина предвидела будущий разрыв с конституционалистами. Понятно и то, что, вопреки своей антипатии к их идеям, она, покуда жил Клавдий, бессильна была удалить их от сына, потому что эти люди были совершенно необходимы ей для успеха государственного переворота. Но - каким образом позволила Агриппина влиянию Бурра и Сенеки победить ее влияние на Нерона? Когда и почему молодой принц — при Клавдии, слепой раб материнской воли — успел освободиться из-под ее неограниченной опеки? Какими чарами он, уже в самую минуту переворота, очутился в союзе с чужими людьми, а не с матерью, которой так трепетал, чьей воле только что и так беспрекословно покорялся? По мнению Тацита, воспитатели купили свое преобладание потворством дурным страстям Нерона. Что Бурр и Сенека очень снисходительно смотрели на сладострастные шалости юноши, это — вряд ли сомнительная правда. Но лишь враждебное предубеждение может утверждать, будто Нерон — даже в эту пору — любил в учителях своих только потатчиков. Лучшим опровержением такого упрека является процесс Домиции Лепиды, когда властная Агриппина заставила таки запуганного сына свидетельствовать против этой его баловницы и потворщицы. Нет, надо думать, что тут была связь благороднее и сильнее. Я объясняю внезапное освобождение Нерона от материнского влияния просто тем, что цезарь находился в том переломном возрасте, когда желание быть взрослым и романтически настроенное воображение почти непременно восстановляют «детей» против права и опыта «отцов» и отдают их во власть тому, кто умел заговорить умно и красиво с их душою, признал их взрослыми и показал дорогу. Что мальчик-Нерон был нравственно создан Сенекою, прочно засвидетельствовано летописцами. Светоний упрекает философа, что он внушил своему державному ученику предубеждение против ораторов, чтобы тем дольше властвовать над ним своим собственным красноречием. По Тациту, частые речи Нерона к сенату произносились под давлением Сенеки, с целью — со стороны последнего — похвалиться, в каком прекрасном направлении воспитал он молодого государя. Дион Кассий, ненавистник Сенеки, чуть ли не все пороки последнего Цезаря приписывает влиянию философа. Нет ничего мудреного, если, в свои семнадцать лет, воспитанник Сенеки, в самом деле, думал, как Сенека, и был, пожалуй, даже большим конституционалистом, чем его учитель. Иногда его либеральное рвение опережало политическую программу министров и сената. Он не хотел подписать смертный приговор разбойнику, — спас от порабощающего закона сословие вольноотпущенных, — стремился к радикальной отмене косвенных налогов. Книга Сенеки «De dementia», «О милости», что в данном примере равносильно — «о гуманной власти», вызванная первым из этих случаев, конечно, не только дидактический труд. Поучать своего питомца философ мог бы с большим удобством и пользою наедине. Книга, публично посвященная государю его наставником, как руководство к правлению, не могла попасть в общественное обращение иначе, как по санкции государя. Рассуждение о милосердии написано Сенекою не к убеждению Нерона: это только форма, — но для официозного оповещения в народе идей и взглядов нового принципата. Этим характером трактата объясняются и те его прямолинейные наивности, слащавые «условные лжи», которые были бы слишком прозрачны и нелепы в интимном поучении, но — именно такими общими местами и громкими фразами всегда вооружаются официозы, толкуя обывательнице «предначертания» власти. «De dementia» — типический официоз нового принципата; широкое литературное развитие тех же самых взглядов, которые Тацит изложил в сжатом и деловом конспекте первой речи Нерона к сенату. Сенека с того и начинает, что трактат его будет зеркалом, в котором Нерон может полюбоваться самим собою. Пышно изобразив все величие и объем власти принцепса римского, как наместника богов на земле и владыки всего населенного людьми мира, Сенека заставляет Нерона обязываться такими мягкими обещаниями:
— В этом моем верховном всемогуществе, ни гнев, ни горячность молодости, ни дерзость и упорство человеческие, которые иногда лишают терпения даже самых спокойных людей, ни свирепое тщеславие, — слишком частое у обладателей большой власти! — явить мощь свою в ужасах, — ничто не способно сделать меня казнителем неправым. Меч мой не сверкает наголо, но лежит в ножнах, и, напротив, скорее заделан в них (conditum immo constrietum apud me ferrum est), — настолько я жалею пролить кровь человеческую, хотя бы из самых презренных жил. Для того, чтобы я был милостив к человеку, ему, при отсутствии иных имен, не надо другого имени кроме «человека». Суровость свою я оставляю в далеком резерве (abditam), а милость моя всегда наготове выступить вперед (in procinctu habeo). Я держусь так, как будто я сам в любую минуту готов предстать с отчетом в поступках моих пред законами, которые я очистил от плесени и вызвал из мрака забвения к всенародному действию (quas ex situ ас tenebris in lucem evocavi). В одном обвиняемом меня трогает ранняя молодость, в другом преклонная старость, в этом я приму к соображению его высокий сан, в том ничтожество и низость среды, в которой он вырос, и, наконец, если даже не найду никакого логического повода к снисхождению, это будет для меня предлогом воспользоваться своим правом — просто помиловать. Если бессмертным богам угодно сегодня же потребовать от меня отчета в судьбах вверенного мне рода человеческого, я — к их услугам.
— И точно, Цезарь, — восклицает Сенека, — ты в праве смело заявить, что из прав, вверенных республикой в твою охрану и опеку, ты ни единого не похитил ни силой (как Калигула), ни тайным коварством (как Август).
Эта воображаемая речь Нерона вполне соответствует по духу тем действительным речам, которые, в начале своего принципата, молодой государь, по словам Тацита, часто произносил пред сенатом, «обязывая себя к милосердию». Речи эти, как говорено уже, тоже сочинялись Сенекой, который «публиковал их устами государя», то есть превращал в манифесты, «чтобы засвидетельствовать, какие хорошие правила он преподает Нерону или, — добавляет скептический историк, — из желания похвастать своим талантом». Вернее: чтобы выдать, так сказать, государственный вексель, — закрепить надежду политического идеала гласным обещанием главы правительства.
Итак, пред нами, если не прямые цитаты из манифестов, то компактное отражение последних. Как откликались они в государстве? Сенека говорит о громадной популярности, которой встречено правление Нерона, за его безупречность (Innocentia).
— Никогда человек человеку не был дорог в той мере, как ты римскому народу! Но народная любовь обязывает. Заметь, что в народе уже не вспоминают ни об Августе, ни о первых днях Тиберия. Для тебя не ищут примеров к подражанию — ты сам стал примером! Единственная мечта у всех, чтобы весь принципат твой был таков же, как его первый год.
Эти комплименты опять-таки точнейшим образом сходятся с показанием Тацита о больших похвалах, которые сенат усердно расточал Нерону за его конституционное поведение, — «чтобы дух юноши, привыкнув блистать славой даже за маловажные дела, укреплялся к дерзанию на большие».
— Это (выдержать в течение всего принципата начала первого года) была бы не легкая задача, — продолжает министр, косвенно отвечая на слухи и сплетни, неблагоприятные для юного государя, распространяемые клавдианцами и сторонниками других претендентов, — если бы благость твоя не лежала в самой природе твоей, если бы ты вооружился ею лишь на время. Никто не в состоянии долго носить маску. Природа возьмет верх над притворством, и характер возвратится к своим истинным началам. Для народа римского была не шуточной лотереей будущность под твоей властью (magnam agebat aleam populus romanus), покуда твое направление не выяснилось. Теперь же никто не боится за будущее, настолько все уверены в том, что ты не в состоянии внезапно забыться до измены себе самому (ne te subita tui capiet oblivio). Все с восторгом видят воочию осуществление истинной республики: государства, которое допускает в себе решительно все проявления совершенной свободы, до тех пределов, за которыми уже разрушилось бы и самое государство (forma reipublicae, cui ad summam libertatem nihil deest, nisi pereundi li centia).
Сенека подробно развивает теории взаимной связи между Римом и его государями и широко о неразрывной любви народа к принципату, которая возникает из этой связи. И здесь, как ранее в своем «Утешении Полибия» и затем в книге «О благодеяниях», он убежденный сторонник и проповедник единовластия. Рим перестанет повелевать в тот день, когда разучится повиноваться. Притворный характер августовой конституции Сенека отлично понимает, но приемлет его и одобряет.
— Недаром некогда Цезарь (т.е. Август) «оделся в республику» (olim se induit reipublicae Caesar), — теперь союз государя и государства нельзя разорвать без смертной опасности для того и другого: насколько государю нужны силы, настолько республике глава.