Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
Сенека говорил:
— Вот уже четырнадцатый год, цезарь, истекает с тех пор, как твоя многообещающая юность была поручена моему попечению, и восьмой год, как ты — император.
В эти сроки ты осыпал меня столькими почестями и таким богатством, что для полноты счастья мне не хватает теперь разве лишь уверенности, что оно не чрезмерно, и дозволения приостановить его щедроты. Соблаговоли, в пояснение слов моих, выслушать два примера, взятых не из моего темного быта, но из жизни твоих великих предков. Твой дед Август разрешил Марку Агриппе удалиться на покой от дел в Митилену, а К. Меценату — окружить себя в самом Риме столь тихим одиночеством, словно бы он уехал за границу. Первый из этих главных людей — боевой товарищ Августа. Второй — человек, с еще большей пользой трудившийся для государства в недрах самого Рима. Награды, ими полученные, хотя и велики, однако, достойны огромных заслуг их. Но я? Что могу я противопоставить твоим щедротам с своей стороны? Мои научные работы? Но так ли велика их важность? Взлелеянные, так сказать, в глуши, во мраке неизвестности, они вышли из тени, стяжав некоторую популярность, лишь благодаря тому, что меня считают сотрудником первых литературных опытов твоей юности. Такая честь, уже одна, сама по себе, — вполне достаточная мне награда. Ты же окружил меня безмерной милостью, неисчислимым богатством, так что не знаю, как говорят о том другие — но мне самому неловко за свое счастье пред судом собственной совести. Мне ли, простому всаднику, провинциалу происхождением, стоять в первом ряду государственных сановников? Мне ли, человеку вчерашнего дня, блистать среди родовой знати, славной отличиями предков во многих поколениях? Да —
Но мы оба дошли до пределов: ты дал мне все, чем государь может одарить друга, я принял все, что друг может получить от государя. Продолжать в том же духе далее — значило бы только выращивать зависть. Конечно, зависть, как и все смертное, остается ниже твоего величия; но меня она тяжело давит, мне она не в подъем без подмоги. Солдату-инвалиду или страннику, переутомленному дорогой, не стыдно взывать о поддержке: так точно и я ослабел теперь на своем житейском пути; я уже старик, мне не под силу и самые малые хлопоты, а не то, что хозяйственный распорядок столь громадным состоянием, — прошу: защиты меня от собственного моего избытка. Повели взять мое имущество в ведомство твоих уделов, прими его обратно в свое достояние. Я оттого не разорюсь и не впаду в нищету, а только выиграю: сбыв с рук праздный блеск, что теперь меня кругом вяжет, я высвобожу из времени, которое трачу на пустые хлопоты о парках и виллах, досуг позаботиться о пользах души своей. Что касается тебя, ты — богатырь силами, а столько лет правления уже достаточно ознакомили тебя с техникой государственной власти. Следовательно, нам, старикам, первым твоим приверженцам, не грех удалиться и на покой. И — даже и это, цезарь, послужит к твоей славе: ты покажешь свету, что возносил на вершину почета не честолюбцев, но людей, способных довольствоваться умеренной долей.
Нерон отвечал почти следующими словами:
— Ты обдумал речь свою заранее. Я готов отвечать тебе немедленно. Вот уже сразу и сказались твои заслуги, потому что это ты научил меня говорить не только на предвиденные, но и на внезапные темы. Мой прадед Август дозволил Агриппе и Меценату удалиться на покой по трудам их. Но вспомни: сам он к тому времени был уже в пожилых летах, которые оправдательно говорили за рассудительность и авторитет его решения, в каком бы смысле оно ни состоялось. И все-таки, отпуская друзей-сотрудников, он ни у того, ни у другого не отобрал наград и пожалований. Что они заслужили милости военными трудами и деля опасности государя, зависело не от них: так сложилась молодость Августа. Ведь и ты не отказал бы мне в помощи вооруженной рукой, случись мне воевать. Но условия моего правления сложились иначе и требовали иной службы, и ты исполнил все, чего они требовали. Ты руководствовал мое отрочество, потом юность разумными доводами своей опытности, советами, наставлениями; не могу я забыть заслуг твоих, покуда жив! Мои же пожалования тебе — сады, ренты, виллы — все это подвержено случайностям. Хотя на вид их и много, но мало ли людей превосходят тебя достатком, хотя не в силах сравниться с тобой в достоинствах? Стыдно сказать: есть вольноотпущенники, которые богаче тебя! Так что, право, мне еще приходится краснеть за себя: почему ты, занимая первое место в моем сердце, еще не первый между всеми по богатству? Будем откровенны: и ты еще вовсе не так стар, чтобы отрекаться от деятельности и пользования плодами своей работы, да и я еще только вступаю в труд государев. Неужели ты считаешь себя хуже Вителлия, который три раза был консулом, а меня ставишь ниже Клавдия? Неужели я не в состоянии одарить тебя такими же богатствами, какая собрала Волузию его долговременная бережливость? Я молод. Если возраст увлечет меня на скользкий путь пороков, кому, как не тебе, остановить меня? чье, как не твое дело, с удвоенной энергией поддержать и направить советами мою, тобой же воспитанную, юность? Ты хочешь покинуть меня. Но разве общество поверит, будто ты устал и запросился на покой? Нет, сложится сплетня о моей жестокости. Ты хочешь возвратить мне пожалованное. Но разве люди припишут это твоей умеренности? Нет, заговорят о моей алчности. Пусть даже, наконец, и поймут тебя, и превознесут за бескорыстие! — но вряд ли прилично мудрецу стяжать славу тем самым деянием, которое неминуемо бросит бесславное пятно на его преданного друга.
VIII
В обмене изложенных речей Кудрявцев видел риторический турнир, в котором оба — и учитель, и ученик — немилосердно фальшивили чувствами и старались блеснуть друг пред другом красивыми словами, по всем правилам красноречия. Аудиенция завершилась объятиями и поцелуями со стороны Нерона и выражениями глубочайшей благодарности со стороны Сенеки: «Обычный конец всех объяснений с государями!» иронизирует Тацит. По его мнению, цезарь в это время уже ненавидел Сенеку: такова была природа Нерона, говорит историк, а еще более наловчился он к тому практикой двора, чтобы скрывать злобу под коварными ласками. Однако, хорошие личные отношения между императором и бывшим министром не только не прервались, но даже как будто улучшились. Правда, Сенека настоял на своем: удалился от дел, затворился в своем доме, прекратил приемы обычных официальных визитеров, стал показываться в городе как частный человек, без свиты и при том очень редко, объясняя свое удаление от света то нездоровьем, то научными занятиями. Тем не менее, еще в следующем году (53) мы видим Нерона в гостях у Сенеки. Незадолго до этого посещения император проявил было немилость к Тразее Пету. Гостя у Сенеки, цезарь похвастал, будто вновь примирился с Тразеей, а Сенека радостно его с тем поздравил. Очевидна цель Нерона сказать приятное хозяину дома, чье уважение к главе оппозиции было ему, конечно, не безызвестно. Несомненно, что Сенека не пугал Нерона своею отставкой, а просился в нее совершенно серьезно; несомненно, что ответная речь цезаря — особый вид благодарственного рескрипта, который вежливо сожалеет о потере для государства столь заслуженного деятеля, но отнюдь не может побудить человека, поседевшего при дворе, принять условную форму этикета за чистосердечное приглашение взять просьбу об увольнении обратно. Ведь все рескрипты, отпускающие министров от постов их, всегда вежливы и всегда даются «с сожалением»; однако, кажется, еще ни в одном государстве не было министра достаточно наивного, чтобы, получив рескрипт «с сожалением», заявить своему государю:
— Ваше величество! если вы уж так сожалеете о моей отставке, так я, пожалуй, и останусь.
Но, обыкновенно, государи не посещают павших министров, отставленных по взаимному неудовольствию, с полу-опалой, и не стараются им льстить и нравиться. Так что ненависти, предполагаемой Тицитом, тогда еще, кажется, не было. Но, как человек необычайного ума и редких способностей к психологическому анализу, Сенека чувствовал, что она неизбежно должна народиться, и бежал, рассчитывая отдалить ее приближение. Он отстранялся не столько от самого Нерона, сколько от нового двора, в возрастающих мерзостях которого — он знал — Нерон должен выродиться в безобразного тирана, а правление его превратиться в омут жестокостей и разврата. Кто стоит близко к тирану, тот должен, не рассуждая и даже с видимым удовольствием, разделять его пороки и прихоти, — оставил грустное признание сам Сенека. Стать на старости лет жестоким и распутным он не имел ни сил, ни воли: он, и в самом деле, уже сознавал близость смерти и заботился о душе. Стало быть, он, оставаясь исключением, являлся бы при дворе немым упреком, страдальцем поруганной морали, а упреки надоедают, и, когда надоели, их ненавидят, моралистов же либо казнят, либо отправляют в государственную тюрьму, что в Риме считалось едва ли не страшнее казни. Та же смерть, только долгая и мучительная. Вместо минут, — неделями, месяцами... Вот какую будущность провидел и бежал от нее Сенека. Бурр не ушел бы, стал бы бороться. Сенека махнул рукой.
Для некоторых государственных людей в Риме удалиться от официальных должностей, сохраняя хорошие личные отношения к принцепсу, значило только возвысить свое действительное, закулисное, так сказать, могущество, — тут-то и становились они главными пружинами правительственной машины, не принимая притом ответственности за ходом ее. Пример — Меценат, помянутый Сенекой в просьбе об отставке, якобы праздный вельможа, личный друг Августа. Быть может, Сенека, уходя от дел при сохраненной еще приязни Нерона, лелеял втайне и такой расчет? Вышеупомянутый разговор о Тразее цезаря в гостях у Сенеки напоминает именно приятельство Августа и Мецената. Что Сенека не вовсе утратил влияние на дела, живо явствует из волнения, какое он обнаружил, когда, после великого римского пожара, Нерон стал строить «Золотой дворец» и для украшения его грабить сокровища искусств из храмов. Старик испугался, что почин святотатства будет общественным мнением приписан ему, как философу и, следовательно, «безбожнику». Эта история случилась два года спустя после отставки Сенеки, и вот лишь когда между ним и Нероном произошла, действительно, серьезная размолвка.
Игра в историческое повторение великих предков, если она и была затеяна, не могла долго продолжаться. И Нерон не годился в Августы, и Сенека — не Меценат. Да и времена стояли не те. Вокруг Нерона толпились слишком много хищников, ревнивых к своей, позором завоеванной, власти над цезарем. Как скоро громко заявленные в прощальном рескрипте симпатии стали переходить из области эффектных фраз в действительное осуществление, придворные негодяи, конечно, сумели положить им конец. Мы знаем, что в уединении своем Сенека опасался яда — настолько, что питался исключительно плодами, собственноручно сорванными в своем саду, и пил воду из фонтана, который отравить можно было, лишь испортив воду всех римских акведуков. Тацит сообщает это известие в связи со ссорой философа с императором из-за грабежа храмов. Опасаясь нареканий, Сенека снова просил Нерона отпустить его от двора в отдаленную деревню, снова предложил в распоряжение государя свои богатства, — Нерон не отпустил и не принял. Тогда Сенека — извиняясь сильным нервным расстройством — безвыходно заперся в своем кабинете и, вероятно, нашел средства довести до общественного сведения, что в насилиях святотатцев он не при чем: всем руководит личная воля цезаря. Ходили сплетни, будто Нерон, недовольный прорицаниями Сенеки, пытался отравить старика чрез вольноотпущенника, по имени Клеоника, и вот именно это-то покушение заставило Сенеку принять чрезвычайные меры осторожности. Но, как допускает и Тацит, философ вряд ли нуждался в случайных поводах, чтобы беречь свою жизнь, — довольно было и общих опасений. Ему приходилось бояться не только самого Нерона, но и, пожалуй, даже больше, таких врагов, как Тигеллин, который «совратив Нерона на всякие злодеяния, позволял себе многое без его ведома», и которому старый мудрец, с его, хотя гибкой, но все же искренне- красноречивой этикой был — как терн в глазу. Однажды начав преступление, Нерон непременно доводил его до конца. Если бы покушение Клеоника было приказано цезарем, оно бы удалось во что бы то ни стало. Больше: раз убедясь, что оно приказано цезарем, Сенека сам не посмел бы сохранять далее бесполезную и тревожную жизнь, осужденную на истребление высшей властью. Самоубийство в императорском Риме — обычный спутник бесповоротной государевой опалы.
Если бы Нерон, увольняя Сенеку, питал к нему, как уверяет Тацит, ярую ненависть, кто помешал бы ему отделаться от эксминистра немедленно? Предлог был: в конце того же года вольноотпущенник Роман сделал ряд тайных доносов, обвиняя Сенеку в заговоре против государя с К. Пизоном, знаменитым богачом и вельможей, знатным, как сами цезари. Однако, философ не только блистательно оправдал себя, но еще и доносчика упек под законную кару, обратив против него то же самое обвинение, — вероятно, ироническим приемом: доказав, что, если ставить в вину общение с таким популярным человеком, как Пизон, то любого римского гражданина можно подозревать с ним в заговоре.
РУБЕЛЛИЙ ПЛАВТ
I
Смерть Бурра и падение Сенеки развязали поппеянцам руки. Значение старшего префекта претории, Фения Руфа, человека слабого и, повидимому неумного, оказалось легко подорвать: стоило лишь напомнить Нерону о дружбе и, может быть, даже любовной связи Руфа с покойной Агриппиной, — имя матери неизменно приводило цезаря в тоску и содрогание. «Без лести преданный» Тигеллин со дня на день забирал все больше и больше силы при дворе, продолжая играть все на той же слабой струнке Нерона: — Все государственные заботы, кроме твоего личного благополучия, — второстепенные мелочи; никого и ничего не бойся, покуда я близ тебя! — я твой верный пес, готовый грызть, как собственного врага, всякого кого ты прикажешь.
Чтобы закрепить свое влияние на государя и всецело забрать его волю в свои когти, такому опричнику, естественное дело, нужно окончательно поссорить его с знатью и республиканскими правительственными учреждениями; нужно доказывать делом беспрестанные разглагольствия, что один лишь он, Софоний Тигеллин, опора цезаря, а без его усердия Нерона изведут в трое суток; нужно пугать воображение императора злоумышлениями, заговорами, покушениями, — словом, отравить ему жизнь страхом всех, кроме доверенного, без лести преданного временщика. Нерон, вообще подозрительный от природы, был в это время настроен особенно робко. Обвинители Сенеки были отчасти правы: получив с удалением от дел достаточный досуг для философских и литературных занятий, бывший министр, в самом деле, вернулся к стихотворным упражнениям своей молодости, принялся за сочинительство с усиленной энергией и писал трагедию за трагедией. Ученые много спорили о значении трагедии Сенеки. Гастону Буассье удалось доказать, что эти длинные стихосложные очень умные, красноречивого (даже слишком!) и образованнейшего ритора предназначались отнюдь не для театра, но для чтения в избранном кругу таких же интеллигентов, как сам автор, способных тонко рассматривать его философские афоризмы и политические намеки. Недаром впоследствии, в веках Возрождения, этот, лишенный всякого драматического дарования, Сенека, которого чудовищные монологи едва одолеваешь без того, чтобы не заснуть, даже когда борешься с ними по обязанности, пришелся так по вкусу утонченным книжникам, вроде Скалигера. Этот последний ставил Сенеку выше великих греческих трагиков. Гастон Буассье справедливо указывает, что, благодаря поклонению интеллигентных педантов, сквозь Сенеку были профильтрованы и первые французские обработки греческой трагедии, что внесло в них, совсем несвойственную грекам, фразистость и, таким образом, подготовило путь к будущим злоупотреблениям псевдоклассической школы. Отсутствие действия в трагедиях Сенеки делает их похожими на литературный вечер, риторический турнир или философско-этический диспут в костюмах. Их можно сравнить в нашей современности с философскими драмами Ренана, причем, однако, за последним останется преимущество литературного вкуса, остроумия и решительности, с которой автор преследует, в программе фантастического замысла, публицистические цели жгучей современной мысли. Подобно тому, как Ренан вложил свои памфлеты в уста героев Шекспира, Сенека вызывал тени, освященные Софоклом, иногда даже буквально переводя последнего. Если философские драмы Ренана — попытки обратить Шекспира в современного публициста, то трагедии Сенеки — совершенно такой же опыт по отношению к традициям великой трагической троицы эллинского мира. В них, как в поэтической исповеди «поконченного человека», доживающего недолгую отсрочку между отставкой и смертью, бесконечно звучит, за мифологическими темами, самое живое и современное содержание, и между прочим разбросано множество намеков на невеселое сознание цезарями угроз революции, вечно над ними висящей. Кто пасет народы железным посохом, — говорит Сенека в «Эдипе», — сам дрожит перед теми, кого заставляет трепетать; ужас, брошенный в мир, возвращается обратно к тому, кто его внушит. И в «Тиэсте: — Владыка, раздающий короны по своему произволу, повелитель, окруженный коленопреклонением трепещущих народов, полубог, одно мгновение чьей головы заставляет слагать оружие мидян, индусов и дагов, столь страшных для самих парфян, — ведь он тоже не свободен от боязни за себя на своем престоле; он содрагается, помышляя, как капризна судьба, как внезапные удары рока опрокидывают троны... «Финикиянки»: — Не хочет царствовать тот, кто боится быть ненавистным. В неразрывность соединил творец мира два эти понятия: царскую власть и ненависть... Кто хочет быть любимым, куда тому быть царем!.. «Агамемнон»: — Верность никогда не переступает порога дворцов (Non intrat umquam regium limen fides). Из этих выразительных отрывков ясно, что былая жизнерадостная доверчивость и великодушие, именем которых Нерон отказывался подписывать смертные приговоры и слышать не хотел о политических процессах за оскорбление величества, отлетели от убийцы Британика и Агриппины навсегда.