Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:
Как всякая черная сотня, эти люди относились враждебно и с большою подозрительностью к науке и интеллигенции. Мы видим, что Тримальхион, даже в надгробной надписи своей, не преминул похвалиться, что «никогда не слушал ни единого философа». Тот сердитый гость его, «sevir factus gratis», который набросился с упреками на злополучного Асцильта, держится взглядов еще более выразительных: « — Я не учился ни геометрии, на эстетике, ни всей подобной ерундистике, но чудесно читаю вывески (lapidarias litteras scio) и умею делить до ста, что угодно: монету, меру, вес. Словом, если тебе угодно, идет на пари! Вот я вышел, кладу деньги на стол. Вот я докажу тебе сейчас, что твой отец понапрасну платил за тебя деньги в школу, даром, что ты знаешь риторику. Ну-ка! Отвечай: кто всегда бежит, а с места не сходит? Кто растет, а становится меньше? Ага: Спятился, ошалел, закрутился, как мышь в ночном горшке... Не у учителя ты учился, а у обезьяны. В наше время не тому учились. Бывало, учитель-то муштрует: оправсь! все ли в порядке? марш по домам, по сторонам не зевать, о старших не рассуждать! Вся ученость чистейший балаган; приглядитесь вы к образованным — и увидите, что ни один из них не стоит двух медных грошей. Я же, — вот как ты меня видишь, — благодарю богов за ту малую науку, которую я приобрел!»
Бесчисленное множество ученых посвятили свои труды вопросу об августалах, начиная с давних Рейнезия и Нориса, Фабретти и Орелли и продолжая в XIX веке Цумптом, Генценом, Шмидтом, Несслингом, Шнейдером, Egger, Марквардтом, Моммсеном, Гиршфельдом, Шультеном, Зелинским, Виллемсом, Герцогом, Миллером, Юнгом и др. Мнения всех этих ученых колеблются между двумя полюсами, либо стоя на них, либо в большем или меньшем приближении к одному из них: было ли августальство духовным орденом, т. е. жречеством, или светскою получиновною группою ревнителей? Из нескончаемых вариантов этой разноголосицы мне наиболее близким к истине кажется взгляд Моммсена ("Rom. Staatsrecht", III, 453). Отрицая жреческий характер августальских корпораций, он признает их именно фикцией общественной магистратуры, созданной Августом специально для сословия вольноотпущенников, взамен закрытой для них дороги к honores. Таким образом, либертам
Итак, разработка почвы для императорского культа была подготовлена в Риме, во всех классах общества, корпорациями искусно направленной правительством агитации, причем дело велось так, будто правительство здесь ровно ни при чем, а все истекает из инициативы личных усердий и восторгов. Возникает вопрос: каким же образом, укрепляя династию развитием императорского культа, цезаризм воздержался от его пропаганды в тех провинциях, где не заметно следов августальства?
Воздержался он от такой пропаганды — за ее совершенною ненадобностью. Прививать императорский культ в восточных провинциях эллинистической культуры, в Ахайе, Сирии, Египте, значило бы ломиться в открытые ворота, ибо оттуда-то и вывезли цезари идею обоготворенной верховной власти, оттуда-то и потекли в Рим первые просьбы об учреждении императорского культа. Культ человеко-богов, вождей и государей, развивается в эллинизме после Пелопонесских войн и становится повсеместным после Александра Великого. Когда земельные наследия Селевкидов и Птоломеев сосредоточились под властью триумвиров, последним пришлось и оказалось выгодным принять также их наследие нравственное: обожествление. С ним, к слову сказать, уже и раньше, при республике, познакомились римские проконсулы греческих провинций: Фламиния, Марцелл, Кв. Муций Сцевола, Кв. Цицерон (брат знаменитого М. Туллия). Народ привык здесь к обожанию верховной власти, которое в Риме и на западе предстояло еще насаждать, — и, притом, к обожанию в такой откровенной прямолинейности, какой в Риме оно никогда и впоследствии не достигло: к обожанию государей заживо и до полного отождествления с божеством. По-гречески, обожествленный император — deoz, бог. Рим дошел до обожествления только умерших императоров, причем обожествленный становился все-таки не deus, а только divus, богоподобный святой, — при жизни же он поклонялся не императору, но — «гению императора». На практике это было, пожалуй, и безразлично, но религиозно-юридическая разница памятовалась очень чутко, и охранять ее ненарушимою почитали необходимым делом политического такта сами же будущие боги, императоры. Август разрешает воздвигнуть храмы ему в Пергаме и Никомидии, но с тем, чтобы римляне, живущие в Азии и Вифинии, не принимали участия ни в сооружении храмов, ни в культе. В Риме он категорически отказывался от божественных почестей, которые навязывала ему и льстивая дворцовая камарилья, и влюбленная чернь, и патриотическая литература. В Италии эти отказы обходились тем, что созидались храмы «гению Августа», «божественному началу в Августе» (numen Augusti), доблестным качествам Августа: премудрости, кротости, справедливости и т.п. Этот символический подмен боготворимой личности боготворением сопряженной с нею идеи, в широкой степени, сохранен и в государствах христианских.
Итак, в восточных провинциях римляне нашли культ верховной власти организованным, и сперва триумвирам, потом императорам оставалось только подставить свои имена на место разжалованных ими василевсов. При первых встречах с этим культом, трезвый римский скептицизм сыграл много грубых или забавных шуток, вроде знаменитой свадьбы М. Антония Триумвира с Афиной Палладой, причем молодой содрал с города Афин громадные деньги в виде «приданого». Но затем тот же практицизм римский подсказывает Августу способ, как извлечь из выгодного суеверия всю его политическую пользу, не делая себя смешным ни в глазах римского общества, ни в своих собственных. С первых же проникновений римского оружия на Восток, там началось поклонение «божеству Рима» — Rvmh. Филологическая легенда, будто культ возник из каламбура (Rvmh по-гречески, — и Рим, и сила), которым хитрые греки, якобы, обморочили римлян, выдав им статуи «Силы» за статуи «Рима», слишком наивна. Но факт тот, что, уже 200 лет до Р. X., под впечатлением римских побед, в эллинских городах Малой Азии начинают воздвигаться храмы — «богу Риму» или, вернее, так как в латинской форме Рим женского рода, «богине Риму», deae Romae. Первый такой храм выстроен был в Смирне; за ним выросло множество других. Символ естественный и простой: города слабые и подручные ставят себя под общий религиозный патронат с городом великим и властным. Так тянувшие к Москве удельные князья поручали себя «московским чудотворцам»; так части новгородской республики, Заволочье, Торжок, Волок, Вологда, Бежецкий Верх — «пригороды и волости св. Софии», ибо — «где святая София, тут Новгород», а Москвою покоренные окраины застраивались церквами во имя Успения Богородицы, святых митрополитов Петра, Алексия, св. Сергия Радонежского.
Подобно тому, как в Риме и Италии Август преловко вдвинулся третьим в популярнейший культ ларов, так и на Востоке и в Галлии он прицепил свое имя к культу Рима. Кто хотел строить храм Августу, должен был строить его «Богине Риму и Августу». Этим он достигал сразу двух целей: выказывал скромность, спасавшую престиж его мудрости в Риме, и приучал провинцию к идее, что Рим и Август едино суть: где Рим, там и Август, — «где святая София, там и Новгород». И нельзя сказать, чтобы божество Августа проигрывало от этих самоограничений. Течение века — предпочтение силы наглядной силе воображаемой — ставит культ Рима и Августа выше всех старых божеских культов. Это, в свое время, отметят христианские апологеты: «кумиры цезарей имеют почета больше древних богов». В Афинах, ради «гения Августа», выжили Зевса Олимпийского из храма, которого гигантские развалины — до сих пор — после Акрополя, самый величавый и красивый памятник великого города. Нет сомнения, что моления, обращенные в этом храме к богу Августа, исполнялись скорее и надежнее, чем молитвы к Зевсу (Beurlier). Ваддингтон замечает по поводу Азиатской провинции, что не было примера, чтобы она воздвигла храм какому-нибудь олимпийскому божеству: каждый город имел свои предпочтительные культы, и, восторжествовав над ними, слить города в церковное единство могла только политическая сила культа Рима и императоров. То есть — обращенная в религию, постоянная и непрерывная присяга Римскому государству, правительству и счастью.
Таким образом, императорский культ сделался выражением политической «лояльности» граждан, а «лояльность» была обращена в единую государственную религию, весьма терпимую ко всем иным религиям и верам, под условием, что ее полицейская обрядность стоит впереди их и должна быть соблюдена обязательно и в первую очередь. Римлянин может верить во что и в кого угодно — в олимпийских богов, Христа, Митру, Изиду, — но сперва он должен заявить себя благонадежным. То есть установленными публичными благоговейными действиями расписаться в том, что он ставит государственный символ и династию выше всех иных своих религиозных убеждений; присягнуть императору, как боговдохновенному решителю движений своей воли, высшему всех соперничающих позывов, дать ему обет — в случае надобности и повеления — беспрекословно отдать в его распоряжение свою волю. За исключением обрядов и жертвоприношений, требования императорского культа были несложны и немногим отличались от подобных же знаков династического почета в много позднейших веках, когда императорского культа, по видимости, и след простыл. Так — клятва гением императора священна, запрещено употреблять имя его всуе, обман с ложным ручательством именем императора — преступление против величества: все это хорошо знали и христианские самодержавные государства XVIII века. Еще более священная вещь — портрет императора (imago principis) : в лагере и в Риме — он покров и убежище тем, кто отдается под его покровительство.
Таким образом, в активном со стороны Рима распространении, религия лояльности выработала изложенные мною
II
Более интимный кружок учредил Нерон для занятий поэзией, к которой, за последнее время, сильно пристрастился. Он завел у себя литературные обеды, приглашая к ним пописывающих стишки дилетантов из холостой молодежи. Писателей, с уже сложившимся поэтическим авторитетом, избегал. Компания молодых виршеплетов читала вслух свои оды и поэмы или импровизировала стихи на заданные Нероном темы. Часто несколько слов или стоп, брошенных цезарем, обращались в целое стихотворение, причем каждый включал что-нибудь свое. «Они, пообедав, садились вместе и склеивали принесенные или тут же придуманные стихи, а также слова его, как-нибудь произнесенные, дополняли, чтобы выходили стихи» (Тас. Ann. XIV, 16). Тацит видел эти плоды «палатинских вечеров» и не нашел в них ни творческого подъема, ни вдохновения, ни единства слога: холодная, поверхностная компиляция. Однако, в числе постоянных посетителей обедов Нерона долгое время был непременным гостем Лукан, самый блестящий поэтический талант эпохи. Да и стихи самого Нерона вряд ли уже были так слабы, как настаивает Тацит; Светоний, Дион Кассий и Сенека о них лучшего мнения. Быть высокопоставленным — невыгодное условие для поэта. Стихи Людвига Баварского совсем не так чудовищно плохи, как высмеивал их Г. Гейне, но — после убийственных сатир и пародий Гейне — кто же в состоянии читать стихи Людвига Баварского без насмешливого предубеждения, а, при наиболее опозоренных строфах, и без неудержимой улыбки? То немногое, что нам осталось от стихов Нерона, показывает, что он любил плавное изящество и стремился быть тонким и грациозным; подобно французским декадентам-стилизаторам, он, прежде всего, старается действовать на слух приятною гармонией стиха; внимательный выбор красивых слов и достойных к ним эпитетов, обдуманность, с какою он сопрягает их, сближает или противопоставляет, свидетельствуют о тщательной обработке Нероном своих произведений. Таковы его стихи о реке Тигре и, одобренное Сенекою, описание голубиной шеи. Уже было говорено, что поэзию Нерона упрекали в некоторой педантичности, в чрезмерном щегольстве автора своею начитанностью. Марциал, который в одной эпиграмме с откровенным омерзением восклицает: «Есть ли что хуже Нерона?» — в другой, однако, весьма почтительно отзывается об его ученых стихотворениях, carmina docti Neronis. Эпитет, который отлично подошел бы к некоторым из нынешних русских поэтов, напр. Валерию Брюсову или Вячеславу Иванову. Первый, с его блестящим, но, как заледенелый пот, холодным, придуманным стихотворством, второй, с архаическим виршеплетством по лексикону вышедших из живого употребления речений, — оба они, конечно, и docti и poetae, пожалуй, даже больше docti, чем poetae. Весьма может быть, что преувеличенно скверное мнение о поэтических упражнениях цезаря сложилось под влиянием остроумных пародий, которые сочиняли на него, как представителя старой мифологической школы, стихотворцы-новаторы, вроде Лукана или сатирика Персия. Символ поэтической веры стихотворцев-мифологистов очень подробно изложил Петроний, друг и несомненный художественный критик цезаря, на нескольких страницах своего «Satiricon», преследующих, как остроумно доказывал Гастон Буассье, цель высмеять и пародировать Лукановы «Pharsalia». Стихи Нерона соответствуют как раз рецепту Петрония и своею щепетильною выделанностью резко отличаются от сильной, но довольно неряшливой «гражданской» поэзии Лукана. Так что пред нами — два литературных направления, бесспорно одно другому противоположные, а впоследствии и резко враждебные.
Какую-то поэму Нерона было постановлено народным голосованием — вырезав на таблице золотыми буквами, посвятить Юпитеру Капитолийскому, а в Риме, по этому высокоторжественному случаю, быть гражданскому празднику. На что, в стихотворстве своем, Нерон был в самом деле мастер, это — сочинять шансонетки. Они проникли в народ, распевались в дивертисментах маленьких театров, в банях, в кабачках, — подобно тому, как несколько лет тому назад в Германии всюду звучала «Песнь Эгира». Аполлоний Тианский, придя в Рим, слышал Нероновы шансонетки в исполнении уличного певца, который хвалился, будто перенял их, вместе с манерою передачи, от самого державного автора. Однако, ни текст, ни мелодия, ни приемы исполнения не привели в восторг строгого языческого чудотворца. Вителлий, один из эфемерных преемников Нерона, относился к творчеству покойного императора с гораздо большим почтением. «На одном парадном обеде он пригласил некоего кифареда, который тогда был в большой моде, изобразить что-нибудь из царственного репертуара (ut aliquid et de dominico diceret), и, когда этот начал один из Нероновских монологов (Neroniana cantica), Вителлий первым начал аплодировать в таком восторге, что даже вскочил с места» (Светоний, «Vitellius», XI). Песенки Нерона жили долго по смерти творца их и раздавались еще при Домициане.
III
В ознаменование пятилетия своего правления, Нерон, — в четвертый раз консульствуя, в товариществе с Корнелием Коссом Лентулом, — учредил игры своего имени, Неронии. Они должны были повторяться каждые пять лет (Quinquennalia), то есть, вернее сказать, в конце четвертого года, чтобы начать пятый, ибо предполагалось ими учредить для Рима подобие панэллиского Олимпийского праздника и усвоить связанное с ним летосчисление по Олимпиадам. На хронологической ошибке — считать сроки Квинквенналий, согласно этимологии имени, пятилетними — ловит Тацита П. Гошар, о котором я говорил в предыдущем томе. Это, действительно, странная ошибка для римского писателя, — особенно, если вспомнить, что вся острая существенность этих новых квинквенналий приурочивалась к их греческому типу общественного состязания. Старых национальных игр пятилетнего характера аристократический Рим имел сколько угодно и решительно ничего не имел против их программы, которую составляли и осуществляли наемными или рабскими силами, оплачивая последние из своего кармана, преторы. Марквардт — правда, вскользь — предполагает даже, что деление правлений на пятилетия, празднуемые торжественными играми, было напоминанием избирательного характера власти римских принцепсов, как бы возобновляемой по истечении люстральных пяти лет новым признанием их чрезвычайной магистратуры. Но Нероновы игры были устроены строго по греческому образцу — как в правильном чередовании срока, так и в программе празднества, скопированной с игр Олимпийских и Истмийских, а в особенности, в религиозной окраске, которую придали торжеству. Священный характер игр исключал из участия в состязаниях профессиональных актеров, танцовщиков, жокеев, атлетов и прочих неполноправных увеселителей города. Тем более настойчиво привлекались для заполнения состязательных программ любители благородного происхождения. Квинквенналии раскололи римское общество на два лагеря. Группа староверов-националистов сурово восставала против них, как греческого новшества, оставаясь, однако, в значительном меньшинстве. Большинство находило, что — после того, как Рим, уже чуть не целый век, охвачен эллиноманией, так что греческий костюм на римлянине успел стать не только обычною, но даже устарелою модою, — поздно волноваться заморскими новшествами. Консервативная оппозиция жаловалась, что гимнастические упражнения, кулачные бои, сценическое любительство и тому подобные бездельничества отбивают молодежь от настоящего патриотического воспитания, компрометируют предающееся им чиновничество, вносят дух легкомыслия в отправления государственных учреждений. Ей возражали, что она упускает из вида образовательный характер праздника: «Победы ораторов и поэтов послужат поощрением талантов, и никакому судье не будет тяжело послушать литературных произведений и посмотреть на дозволенные удовольствия». — Помилуйте! — ворчали старики, вы хотите продолжать ваши безобразия даже по ночам, — чтобы совсем не оставалось времени для целомудрия, и чтобы в темноте можно было удовлетворять страстям, распаленным при свете для. — Не беспокойтесь, — возражали им, — будет зажжено столько огней, что станет светло, как днем; а провести весело несколько ночей однажды раз в пять лет — дело не предосудительное...