Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:
Настроение сената, пока слушалось дело Тразеи, было самое безрадостное. Запуганные ехидством Коссутиана Капитона, ревом Эприя Марцелла и блеском оружия в портиках храма Венеры Родительницы, отцы конскрипты апатически готовились засудить четырех обвиняемых, не веря в виновность ни одного из них. Совестно было им отсутствующего Тразеи, совестно было его судимых друзей. Тацит, по благоговению своему к стоикам, всегда усердствует доказать лояльность их поведения — даже при таком дурном правителе, как Нерон. В настоящем случае преувеличения лояльности тем возможнее, что материалом для изложения дела Тразеи историку служили панегирики и элогии, быть может, даже именно труд Арулена Рустика. При Нерве и Траяне, когда стоическая аристократия стала у власти, она неохотно вспоминала, что когда-то числилась в бунтовщиках, и употребляла все усилия доказать, что лояльность ее всегда была неизменна, и только злодейство людей, как Нерон, Тигеллин, Домициан, могло истреблять их невинно, «по ненависти к добродетели». Если, все-таки, безусловно поверить Тациту, то против Гельвидия Приска единственным обвинением было свойство с Тразеей; против Пакония Агриппина, —
Тразеа умер великолепно. Весть о приговоре застала его среди гостей-почитателей, в том самом парке, роскошью которого кольнул его в письме к сенату Нерон. Из друзей своих, в этот день, Тразеа особенно много внимания уделил Деметрию, профессору философии цинического толка, рассуждая с ним «о природе души и разлучении духа с телом». Узнав о состоявшемся решении от приятеля своего, Домиция Цецилиана, Тразеа попросил всех удалиться от него, чтобы не компрометировать себя дружбой с осужденным преступником. Жена Тразеи, Аррия, дочь Аррии, знаменитой своим героическим самоубийством в эпоху Клавдия, просила позволения, по примеру матери, умереть вместе с мужем. Тразеа отказал:
— «Береги себя для дочери».
Консульский квестор, с декретом сената, застал Тразею очень веселым: он радовался, что зять его, Гельвидий, отделался только ссылкой. Затем совершилась смерть. В присутствии Гельвидия и Деметрия, — «он протянул руки для открытия жил, и когда из них потекла кровь, покропил ею землю, подозвал поближе квестора и сказал:
— Приносим возлияние Юпитеру-Освободителю. Смотри, молодой человек! Пусть боги не допустят, чтобы это было для тебя предзнаменованием, но ты родился среди таких времен, когда полезно укреплять дух примерами твердости.
После этого, когда медленность кончины приносила ему тяжкие мучения, он, обратившись к Деметрию»...
Что сказал? — мир не знает и вряд ли когда либо узнает: эти слова — последние, которые сохранились нам в летописи Тацита. Конец бесследно потерян, а, может быть, никогда и не существовал (См. прим. в конце книги.)
VII
Процесс Бареи Сорана и дочери его Сервилии слушался в том же самом заседании, что и дело Тразеи, будучи поставлен в какую-то зависимую связь с ним, но в какую именно, Тацит не уясняет. «Перебив столько выдающихся мужей, Нерон, наконец, захотел истребить саму добродетель умерщвлением Тразеи Пета и Бареи Сорана». В приговорах имена обоих судимых тоже соединены, не за единство добродетели, подлежащей истреблению, — по крайней мере, формально. На деле-то оно, пожалуй, так и было: процесс Сорана, при всей массе обвинительных пунктов, в нем поставленных явно, был, в сути своей, лишь таким же актом конечной разделки правительства со стоической аристократией, как и дело Тразеи. Но внешней связи между двумя обвинениями не заметно ни малейшей.
Бареа Соран был человек старый и, кажется, ума не большого, во всяком случае, более стойкого и прямолинейного, чем широкого и острого. По убеждениям и по образу жизни, он был очень хороший стоик, но ни тактом, ни тонкой сообразительностью не отличался. Раньше своего рокового процесса, он является в летописи Тацита однажды в роли столь некрасивой, что взять ее на себя сознательно мог только отъявленный, бесчестный льстец, а бессознательно — разве дурачок-идеалист, совершенно невинный в понимании вещей мира сего. В правлении цезаря Клавдия, его любимец и министр, вольноотпущенник Паллант (см.том II), желая угодить аристократической партии сената, внес законопроект против смешанных браков между женщинами свободного состояния и рабами или вольноотпущенниками. Сенат осыпал всесильного временщика льстивыми почестями. Закон пришелся по вкусу рабовладельческой корпорации, и именно Бареа Соран, в восторге, предложил, чтобы автор проекта, сам бывший раб с проколотыми ушами, был вознагражден за свою «античную добродетель» преторскими знаками и денежным пожалованием в 15 миллионов сестерциев. Близость Сорана к главам стоицизма и неоднократно им обнаруженное личное бескорыстие спасли его, и в этом нелепом случае, от подозрения в умышленной подлости: он просто оказался, что называется, наивным до святости. Что Соран был человеком строгой денежной честности, показывает довольство им Азийской провинции, которой он был проконсулом: чересчур либеральное управление этим неспокойным в то время и потому подозрительным краем именно и подвело его под суд. Обвинительный акт против Сорана, предложенный римским всадником Омторием Сабином, сложился очень веско и грозно. Подготовка к обвинению начиналась издалека.
В 62 году был убит, по приказу Нерона, в азиатском своем поместьи, богатый принц Августова дома, Рубеллий Плавт, покровитель стоической философии, чаемый претендент на императорскую власть. Принца этого Нерон очень боялся. Думали, что Азия способна восстать за права Рубеллия Плавта по первому его призыву. Повидимому, и в самом деле была попытка к организации государственного переворота в пользу Плавта, не получившая развития и осуществления только по пассивности характера самого претендента: имея полную возможность к самозащите, он позволил зарезать себя, как овцу (см. том III). Теперь, четыре года спустя, Бареа Соран, как бывший проконсул
Азии, стоик и приятель Рубеллия Плавта, должен был явиться искупительной жертвой за прежний страх правительства перед убитым принцем. Центром тяжести процесса Сорана стало именно обвинение в привязанности к покойному претенденту и в сочувствии к его замыслам. Ты-де не управлял Азией в пользу и в духе правительства, но возмущал ее потворством туземцам против римлян в расчете снискать популярность на случай государственного переворота. Уликами выставлялись, разрешенные Сораном, работы по расчистке Эфесского порта и одно религиозном возмущение, когда Соран вел себя, как добрый, честный и великодушный человек, но — с точки зрения бюрократической — бестактный и слабый чиновник. Как упоминалось уже неоднократно, после великого римского пожара 64 года, Нерон командировал двух своих агентов в Ахайю и Азию выбрать из тамошних храмов лучшие произведения искусств для украшения воссстанавливаемых храмов столицы. Мера эта, не одобренная общественным мнением и в самом Риме, была встречена в провинциях, которых коснулась, резким негодованием, а кое- где и сопротивлением. Между прочим, азийский город Пергам, особенно славный в тогдашнем искусстве, наотрез отказался выдать свои статуи и картины. Агент Нерона, вольноотпущенник Акрат, уехал с пустыми руками, со срамом и, кажется побитый. Конечно, центральная римская власть имела право и основание ожидать, что ее представитель — проконсул вступится за императорского чиновника и, наказав пергамцев, восстановит потрясенный римский престиж. Но Бареа Соран рассудил по человечеству, что всякому народу дороги свои храмы и кумиры, и, раз Акрат приехал их грабить, то — так ему и надо быть битым. К тому же стоическая школа уже высказала всему кощунственному предприятию Нерона жестокие порицания устами Сенеки, который по этому поводу даже удалился окончательно от двора, не желая слыть и казаться соучастником храмограбительства. Насколько важным и серьезным представлялся стоикам этот опасный поклеп, свидетельствуют Тацитовы строки в жизнеописании Агриколы: «Избранный Гальбой для отыскания похищенных храмовых сокровищ, он тщательнейшими розысками довел дело до того, что государство не чувствовало ничьего другого святотатства, кроме святотатства Нерона (ne cujus alterius sacrilegium respublica quam Neronis sensisset). Теперь Сорану предстояло оправдаться в бездействии власти против пергамцев: как смел он послушаться своей совести, а не начальственного каприза.
Дело, таким образом, было не шуточное и слагалось очень худо. К тому же в Риме гостил азиатский государь, знавший Сорана как проконсула близко соседствующей провинции, если не лично, то по слухам, и на Соране хотели показать варвару поучительный пример, что Рим не стесняется знатностью и влиянием жертв, когда надо поддержать свой престиж и покарать ослушание. Не мудрено, что семья Сорана, потеряв надежду на спасение старика естественными средствами, возлагала надежду только на чудо. Дочь Сорана, Сервилия, бросилась к колдунам и гадателям: уцелеет ли наш дом, умилостивится ли Нерон? не погубит ли нас сенатское решение? Сервилии шел двадцатый год, что, по южным понятиям и нравам эпохи, не считалось первой женской молодостью. При том Сервилия была не только женщина замужняя, но уже успела перестрадать несчастье овдоветь при живом муже: супруг ее, Анний Поллион, был сослан, как участник Пизонова заговора. Верная ему в разлуке, Сервилия жила одиноко, печально и, кажется, бедно. По крайней мере, для уплаты за магические сеансы ей пришлось продать свои свадебные подарки и ожерелье, на чем — как раз — она и попалась. Ее обобрали, а потом на нее донесли, что она гадает об имени императора. Магия была в Риме под строгим принципиальным запретом вообще, и прибегать к ее услугам было уголовным преступлением, жестоко наказуемым (см. мою работу «Античная магия и государственная религия»). Но жизнь и ничем неистребимые симпатии общества к оккультным занятиям и религиям добились для них некоторой фактической терпимости. Покуда маг не был компрометирован прикосновенностью к уголовному или политическому преступлению, его не трогали, смотрели на его гадания сквозь пальцы, а иногда даже поощряли, как, например, знаменитого Симона, волхва из Гиттона. Оберегая свои головы, маги боялись политики, как огня. Гадание о священной особе императора — само по себе государственное преступление, а тут еще пришла за ним дочь героя политического процесса, несомненного к самому тяжкому исходу. Думая помочь отцу, наивная Сервилия набросила на него тень нового умысла и окончательно погубила и его и себя.
Сцена суда над Сервилией и Сораном — одна из самых трогательных в летописи Тацита. Наш русский поэт Мей, автор трагедии «Сервилия» ужасно огрубил ее изящную благородную простоту ненужными и даже невозможными эффектами: вмешательством народа, трибунским veto, неожиданным исповеданием христианства, попыткой Арулена Рустика к самоубийству: хорош был бы народный трибун, дерзнувший обнажить нож в заседании сената! — и прочими мелодраматическими ухищрениями, включительно до того, что Сервилия у Мея не злополучная вдова от живого мужа, а девица в первом расцвете юности[25]. Эпизод Сервилии так хорош и нежен в оригинальном рассказе Тацита, что лучше всего будет здесь — привести дословно 31-ю главу XVI книги «Ab excessu Augusti», в превосходном переводе В.И. Модестова.
«Когда обвинитель спросил ее, не продала ли она свадебные подарки, не сняла ли с шеи ожерелье, чтобы собрать денег на магические священнодействия, то она сначала поверглась наземь, долго плакала и молчала, потом, обняв алтарь с жертвенником, сказала:
«— Я не признавала никаких нечестивых богов, не произносила заклинаний и не призывала своими несчастными молитвами ничего другого, кроме того, чтоб этого бесподобного отца ты, кесарь, вы, сенаторы, сохранили невредимым. Я отдала свои драгоценные камни, одежды, знаки моего достоинства, как отдала бы кровь и жизнь, если бы они у меня этого потребовали. Мне нет дела до того, кто эти люди, до тех пор мне неведомые, каким ремеслом они занимаются: я никогда не делала упоминания о государе иначе, как об одном из божеств. Несчастнейший отец мой, однако, не знал ничего, и если тут преступление, то я одна виновата.