Зверь на престоле, или Правда о царстве Петра Великого
Шрифт:
«В менталитете Запада гвоздем сидит принцип: “Боливар не выдержит двоих”. “Только люди – не дефицит”… их умение бороться с перенаселением внушает уважение…» [87, с. 404].
А вот как выглядит их рыцарь, воспетый поэтами и писателями как образец рыцарства:
«Король Ричард Львиное Сердце… однажды после взятия одной из сарацинских крепостей приказал распороть животы нескольким сотням пленников (некоторые источники оценивают число жертв этой резни в три тысячи), чтобы проверить, не проглотили ли они драгоценности…» [15, с. 27–28].
Но
Но и православие исключительно по-европейски всегда выглядело что-то уж слишком подстать всем нами перечисленным варварским сектам «просвещенной» Европы. Византийское законодательство, например, судебные, то есть законные издевательства над своими верноподданными:
«…очень любило и заботливо разрабатывало, осложняя физическую боль уродованием человеческого тела, ослеплением, отсечением руки и другими безполезными жестокостями» [164, с. 260].
А вот как Европа расправлялась с расхитителями частных лесных угодий:
«…у виновного в самовольной порубке вытягивали кишки и прибивали их гвоздем к дереву…» [15, с. 29].
Что ж, тут прослеживается просто искрящаяся своей вопиющей невинностью тяга все к той же «справедливости». Но справедливости исключительно на их манер: по-европейски.
И это не в затерянных джунглях черного континента среди диких каннибальских племен, но в самых что ни на есть центральных областях Западной Европы. До такой степени там, как видно, обожали природу.
Но отнюдь не меньшей экспрессивностью отличалось приучение к «порядку» и по соседству: «…что касается скандинавских стран, то там действительно меньше преступности, в частности, бытового воровства. Но в Швеции сдерживали преступность не свободами и демократией, а жестокими репрессиями, которые не снились России. Там в течение столетий за кражу булки отрубали руку. После таких времен люди действительно перестали вешать замки на ворота. В России самый жадный лавочник пал бы на колени и возопил бы о помиловании воришки, который у него украл хлеб!» [77, с. 8].
Откуда, скажите, у нас такая странная традиция?
А ведь попытался ее некогда нарушить так же, как теперь выясняется, чрезмерно увлеченный веяниями Запада наш самодержец Алексей Михайлович. Однако ж закон об отрубании рук так и остался лишь зафиксированным на бумаге: ни один палач на себя такого греха по заведомому членовредительству взять не смог. Потому через пару лет его пришлось отменить: наш человек к европейскому варварству оказался морально еще не подготовлен. Ведь калечить временно заблудшую овцу для русского человека всегда являлось беспросветной дикостью, на которую он способен не был.
Но именно это наше врожденное добродушие так всегда и не нравилось Петру.
Его «славных дел» наследникам оно тоже сильно претило: не мог русский человек докалывать штыками уже лежачего кровного своего врага – мироеда-барчука. А китайцев да латышей на всю огромную страну явно не хватало. Ленин по этому поводу жаловался Троцкому: «Русский человек добёр», «русский человек рохля, тютя», «у нас каша, а не диктатура» [58, с. 32–33].
Миллионов изувеченных трупов этих самых «рохль» в предназначенной к самоуничтожению стране ему явно было не достаточно: гидре революции требовались десятки миллионов трупов, то есть тотальное уничтожение русского православного народа. Даже кронштадтские матросы подняли мятеж именно потому, что отказались продолжать убивать себе подобных! То есть убийцы, у которых руки по локоть в крови, убивать отказались – бузу устроили: «…сами побывали в деревнях, в карательных отрядах, тут не обманешь, знают, как мужиков расстреливают, сами расстреливали» [28, с. 112].
Вот чем отличен от немца русский человек – не может он так долго убивать. Потому Ленин и жаловался: «русский человек рохля, тютя».
Петр же в понимании этого вопроса на двести лет опередил своих последователей-большевиков. Он такое препятствие еще в самом зачатии своих «славных дел» совершенно осознанно учитывал, а потому и поехал перенимать опыт пыточно-палаческого искусства к заплечных дел непревзойденнейшим мэтрам – в Западную Европу.
В ту же самую большевистскую революцию, когда за отказ продолжать массовые убийства себе подобных многие десятки тысяч казалось бы полностью стоящих на страже революции кронштадтских матросов жизнью поплатились, в альма-матер обитания этих самых культуртрегеров, в Германии, данное искусство находилось на совершенно недосягаемых для нас высотах.
Свидетельствует князь С.Е. Трубецкой, чьим соседом по нарам в советских застенках во времена большевистского террора временно оказался сбежавший из Германии активист красного революционного спартаковского движения:
«Народ, рассказывал мне спартаковец, захватил несколько булочников и возил их по городу в позорной повозке. Потом на площади их заставили съесть по сырой дохлой крысе (а наиболее виновного – даже живую крысу) и, удовольствовавшись таким наказанием, решили отпустить на свободу. Однако фронтовые солдаты, и, конечно, в первую очередь, сам мой берлинский рабочий, сочли это совершенно недостаточным и, когда крысы были съедены, растолкали штатскую толпу и с военной энергией тут же на площади повесили всех булочников – “врагов народа”…
Да, подумал я, большевизм в Германии, пожалуй, даже более жесток, чем у нас: у нас просто вздернули бы, не заставив предварительно съесть крыс…» [137, с. 246].
Но этот рассказ спартаковца был еще не окончен. Когда направляющиеся с фронта домой немецкие солдаты возвратились к своему вагону, то застали толпу горожан, рвущую погоны с их офицеров:
«“Мы бросились на их защиту, выбили немало зубов… Кое-кого из них мы даже убили… это, пожалуй, было нехорошо”, – задумчиво прибавил он» [137, с. 247].
Да уж – нехорошо…
Так всегда было принято поступать у них со своими согражданами и даже в еще более массовом порядке: «В Германии при подавлении крестьянского восстания 1525 г. казнили более 100 000 человек» [63, с. 16].
Так расправлялись они со своими гражданами. Но по отношению к своим врагам германцы были куда как менее щепетильны. Некогда обитавшие в степях Причерноморья их предки:
«С неприятельской головы… снимали кожу…» [80, с. 27].