Звезда королевы
Шрифт:
Ночами ее донимали кошмары, из которых особенно часто повторялся один: Мария спускалась в подземелье, куда вело множество крутых ступеней, темнота кругом страшная; густой сырой воздух забивал дыхание. В этом подземелье Мария искала Корфа: он спустился сюда несколько дней назад, но факел его угас, он бродит где-то в лабиринте, тщетно ищет выход… может быть, уже лежит мертвый, глядя во тьму остекленевшими глазами, словно и после смерти пытаясь найти проблеск света… спасительный выход!
Мария пробуждалась в приступе неистового ужаса, вся в ледяном поту, со слезами на глазах, с именем Корфа на устах, с болью неутихающей, бесполезной, никому не нужной любви в сердце… чтобы перейти к дневной маяте, когда все качалось и плыло вокруг;
В дни, когда наступало просветление — бывали и такие дни! — она думала об отце, которого не знала, не помнила, о графе Строилове, который, по рассказам матери, отличался болезненной, ненормальной жестокостью; она думала о своей бабушке по материнской линии, Неониле Елагиной, изнуряемой страстью к отмщенью до того, что в уме повредилась и даже с родной дочерью своей была изощренно немилостива… Уж не унаследовала ли Мария безумие своих предков, которое проявлялось теперь в ней, оживленное страданиями душевными и телесной хворью?
Странно — никакого особенного ужаса при этой мысли она не испытывала. Как если бы болезнь или безумие были некой силою, пред которой нельзя не склониться: что толку противиться превосходящим силам противника, когда отбиваться нечем? Как писал перед смертью великий Монтескье: «Я человек конченый, патроны расстреляны, свечи погасли».
Ну вот и возникло, оформилось в голове Марии это слово — смерть, — но и оно не напугало ее в том вялом состоянии, в каком она теперь почти беспрерывно находилась.
Однако бывали и просветления. Как-то раз Глашенька несла своей барышне (она и по сю пору оставалась для русских слуг барышней, а холодное, чужеземное слово «баронесса» ими как бы и не выговаривалось) стакан с горячим целебным отваром, изготовленным по какой-то новомодной французской методе, — стакан столь горячий, что, едва войдя в спальню Марии, она почти уронила его на табурет, стоящий у двери, и даже заплакала, дуя себе на пальцы. В ту же минуту стакан лопнул, распался на две ровные половинки — верно, Глашенька неосторожно стукнула его, — все варево вылилось и с забавным шипением, напоминающим ворчание, быстро впиталось в неструганые доски.
Мария мгновение смотрела на табурет изумленно, а потом зашлась в мелком, почти беззвучном смехе. Глашенька быстро перекрестилась, глядя на нее.
— Знаешь, что я вспомнила? — с трудом прорвался голос Марии сквозь неуемный смех. — Когда ехали сюда… ну, из России ехали! — В Вормсе [207] мы с графом Егором Петровичем зашли в ратушу… — Мария вдруг забыла, о чем говорила, и несколько мгновений напряженно смотрела на табурет, от которого приятно пахло мокрым деревом. — Как в бане! — Она опять захихикала, а Глашенька опустила голову, скрывая слезы, вдруг ручьем хлынувшие из глаз.
207
Город в Германии.
— Да ну, какая ерунда! Ну, сделаешь другое питье, стаканов, что ли, мало? — удивилась Мария. — О чем это я… ах да! Старая ратуша в Вормсе! Как раз там император Карл V со всеми своими князьями судил Лютера [208] . — Она так старалась удержаться на стрежне своих воспоминаний, что говорила теперь вполне связно. — И нынче еще там показывают лавку, на которой стоял стакан с ядом, для него приготовленным. Божьей милостью он лопнул на мелкие кусочки, яд пролился. Это было, было… в 1521 году! — Мария захлопала в ладоши, радуясь, что вспомнила дату — с ними она всегда была не в ладах. — И вообрази только, Глашенька! Досужие путешественники вырезали по кусочку от того места, где стояла отрава, и почти насквозь продолбили доску. Я тогда спросила, неужто для кого-то значимы столь невзрачные сувениры, как щепочки, но меня уверили, что яд сей очень долго сохраняется, и, возможно, кто-то из путешественников даже отравил такой щепочкой своего соперника или соперницу. И современные химики смогли даже распознать его состав. Мне рассказывали… это… я помнила, а теперь забыла! Забыла! — И она зарыдала, зашлась в слезах, столь же бессмысленных, как давешний смех, и столь же изнурительных. Глашенька насилу ее успокоила!
208
Мартин Лютер — основоположник Реформаторской церкви, протестантизма, лютеранства, которое было противопоставляемо католицизму.
Потом пришел Данила, поднял свою барышню на руки, поразившись тому, как она исхудала и обессилела, понес в кровать. Голова Марии лежала на его плече, слезы все еще текли из-под полуприкрытых век. Все расплывалось и дробилось в ее глазах, опять какие-то фигуры мельтешили… будто бы даже Корф встал вдруг на пороге — мрачный, со скрещенными на груди руками, окинул комнату взглядом — и тут же исчез за шторой. И Мария опять тихонько заплакала — на этот раз от того, что это был всего лишь призрак…
Призрак, впрочем, оказался навязчив. Проснувшись в полночь (ее всегда будили в это время громкие, тягучие удары на башне старого монастыря в квартале от дома Корфа), она без всякого удивления, а даже с радостью вновь увидела барона: он стоял, склонившись над табуретом, и внимательно его оглядывал. Потом блеснул стилет, раздался слабый треск, и Мария отчетливо увидела в руке мужа щепочку, отколотую от злополучного табурета, — в точности так, как если бы это был не табурет, а знаменитый стол в старой ратуше в Вормсе, выщербленный любителями сувениров. Мария приподнялась — в ту же секунду призрак исчез, только шторы колыхнулись, Мария крепко задумалась, способно ли бесплотное тело колыхать тяжелую ткань, да и заснула.
Утром голова у нее была вполне свежая. Еще в полусне вспомнила, как странно вел себя ночной призрак, приподнялась, взглянула на дверь — и чуть не ахнула: табурета там не было. Ни со щепкой отколотой, ни без щепки — не было вовсе!
Вошла Глашенька — и едва не упала, увидев оживленное лицо своей барышни, услыхав ее бодрый голос:
— А где табурет?!
Не скоро сообразив, о чем речь, Глашенька пролепетала, что табурет сломался и его с утра сожгли на кухне в печи.
— В печи? — встрепенулась Мария. — А что сегодня варили? Что на завтрак?
Глашенька замерла. Она не верила своим ушам! Вот уж добрый месяц заставить барышню проглотить хоть кусочек сделалось почти непосильной трудностью. Каждое утро Глашенька приносила ей тарелку с кашей, умоляла съесть хоть ложечку, — и в конце концов печально съедала кашу сама, подсаливая ее горькими слезами. И вот сегодня она даже не внесла поднос с завтраком в спальню, оставила за дверью, не надеясь, что барышня поест, а она-то, она!..
Глашенька птицей выпорхнула из спальни, схватила со столика поднос, потом поставила, чтобы поднять салфетку, которая почему-то свалилась на пол, потом уронила ложку, кинулась в столовую, взяла чистую, опять схватила поднос, удивленно уставилась на кашу, в которой появились какие-то красноватые пятна, но решила, что пенки перепеклись (кашу и во Франции старались варить по-русски, держали в духовке, пока не упреет). Она вновь вбежала в спальню, но аппетит у Марии к этому времени пропал столь же внезапно, сколь и появился, зато проступило такое неодолимое желание немедля уснуть, что она едва успела пробормотать: