Звезда перед рассветом
Шрифт:
Настя вынула шпильки изо рта, аккуратно положила их на столик.
– Да вы не гадайте, Юлия Борисовна, – спокойно сказала она. – Алексан Васильич ко мне ходит. Давно уж не ходил, постарела я, сами видите, а нынче – снова здорово. А к вам-то его всегда тянуло, оно любому заметно было, да он не решается теперь, видать, боится, как бы конфуза не вышло, со мной-то оно всяко привычнее…
– Какого конфуза?! – не удержалась Юлия.
В свои 35 лет, являясь свету замужней женщиной и матерью трехмесячного сына, княгиня была осведомлена об устройстве половой жизни мужчин и женщин намного меньше, чем одиннадцатилетняя Атя и даже состоящая у нее в конфидентках Капочка.
– Ох-хо-хонюшки! – вздохнула Настя и принялась, как умела, объяснять.
Глава 30.
В которой Аркадий Арабажин описывает газовую атаку, игру «вшанка» и прочие детали фронтового быта
Война, как хронический, периодически обостряющийся, массовый психоз человечества… Так было у Адама в лекции или я выдумал это сам?
У России в этой войне нет целей, только потери. А может ли вообще быть цель – у войны? Убить «лишних» людей? Когда-то я читал об этом, уже не помню где. Наверняка тот, кто писал, сидел в полутемном кабинете за широким столом с обтянутой кожей поверхностью, смотрел на дрожащий огонек лампы или свечи, на свои высохшие пальцы
К четырнадцатому году все устали от тревожного ожидания. Звали бурю? Звали, не отпирайтесь. И я звал, со всеми. Глас услышан. И вот – явилась война. Теперь что же?
Я – Знахарь. Меня боятся, ненавидят, мною восхищаются. Необыкновенно странно для меня быть объектом такого сильного чувствования. Мой недостаток: я боюсь чувств. Своих и чужих. Любых.
Наверное, поэтому я здесь.
Падает медленный белый снег. По улицам городка под большими черными зонтиками ходят евреи в длинных пальто и черных шляпах. Я никогда не курил, а теперь курю – отсыревшие кисловатые папиросы. Заглядываю в окна, тянет, как гвоздь магнитным камнем, хочется увидеть обычную жизнь. Но ее нет. Впрочем, кое-где, как в мирное время, пылает из-за оконных стекол герань.
Стреляют – далеко или близко – почти непрерывно. При каждом орудийном ударе где-то наверху звякает церковный колокол.
После артподготовки на поле боя часть солдат временно сходит с ума – они бегут и кричат, не разбирая дороги. Иногда их расстреливают свои, как дезертиров. Они не дезертиры, это просто шок – человеческий мозг не приспособлен для современного ведения войны. Приспособится?
Окопы часто роются наспех. Удержим ли эту позицию? Отступление вызывает злость и желание отомстить врагу только вначале, потом – тупая апатия. Колючая проволока в больших мотках лежит на земле. Все смертельно хотят спать. Я тоже. Интуиция? Какие-то смутные, не вышедшие в сознание наблюдения и обобщения, когда уже в сумерках я осматривал в трофейный бинокль позиции немцев? Я заставляю солдат моего взвода собрать хворост, сложить его большими кучами, придавить крест накрест столбами, приготовленными саперами для опор ограждений. Рядом кладем подгнившую солому с разрушенной кровли, обливаем ее водой из вонючего полупересохшего болотца. Солдаты, ворча, подчиняются. Если Знахарь говорит, значит, надо делать. Иначе – себе дороже. Справа и слева от нас все уже спят в окопах и землянках. Прапорщикам Галиулину и Мануйлову по 22 года. Бородатые солдаты называют их «внучками» и воруют у них папиросы и конфеты. Галиулин уже почти полтора года на фронте. У него четыре ордена, два ранения и одна реактивная психопатия. Иногда ночью он выскакивает из землянки в одном белье и начинает из пистолета палить в небо, видя там несуществующие самолеты. Тогда ординарец или кто-то из подвернувшихся солдат обливают его грязной водой из ведра и плотно заворачивают в одеяло. Галиулин стихает, а утром помнит все так, как будто видел фильму в синематографе. Его давно надо отправить в тыл и лечить. Я мог бы это устроить. Галиулин угощает меня консервами и папиросами из офицерского пайка и почти униженно умоляет этого не делать: он уверен, что жить в тылу уже не сможет. Кажется, он прав. Сколько таких Галиулиных по обе стороны фронта?
Численность только русской армии чудовищна. 15 миллионов мобилизованных!
Мой сон в ту ночь бежал. Сижу, пишу при свете заранее припасенной свечи. Письмо от никого в никуда? (Арабажина нет на свете, он никому писать не может, а у Знахаря во внешнем мире просто нет знакомцев-адресатов). Дневник?
Справа в окопах какой-то шум, топот, звяканье котелков… Немцы? Нет криков, нет выстрелов. И вдруг – сладкая удушливая волна. Соображаю мгновенно и первое желание – заорать во всю глотку. Давлю его, потому что понимаю прекрасно: один вопль с сопровождающим его гиперкомпенсационным вдохом, и дальше я уж никому ничем пригодиться не сумею. Затаив дыхание, нащупываю маску и пузырек в кармане шинели. Прежде, чем натянул, слышу дикий крик справа: «Га-азы! Ма-аски-и!» Кричит, кажется, Мануйлов. У офицеров противогазы Зелинского-Кумманта, но в них нельзя кричать. Мальчишка!
Зажигаю дымовую шашку, бросаю на пол, выскакиваю из окопа, оборачиваюсь влево, прижав к лицу мокрую маску, кричу: «Маски! Поджигай хворост по всей линии! Всем к кострам!»
Справа последовательно взлетают три красные ракеты.
Я поджигаю хворост у ближайшего ко мне костра, ложусь.
Газ поднимается теплом и дымом, уходит в тыл.
Рядом со мной, головами к костру, лежат солдаты моего взвода.
– «Каинов дым» – говорит один из них. Так называют отравляющие газы в «Памятке солдату», которую я недавно читал им вслух (в моем взводе треть солдат неграмотны, а «памятка» – почти две страницы текста)
– Знахарь, я пузырек потерял, а воды нет.
– Помочись на маску.
– Так вонять же будет.
– Вонючий, зато живой-здоровый. Потом отмоешься.
Смеются, зубы блестят сквозь бороды.
– Я маску потерял. Как все побежали, не знаю, куда она, стерва, подевалась.
– Держись костра, если придется уйти, бери с собой сырую солому, дыши через нее, поверх замотай голову полотенцем, башлыком.
Когда рассвело, стало видно, как идут газы. Не сплошной стеной, а разорванными клубами. Каждый участок шириной восемь-десять сажен. Из желтого клуба, как черные шевелящиеся гидры, торчат ветви деревьев.
Ветерок тихий, газ движется медленно.
Отойдешь вправо или влево – и газ пройдет мимо. Уже не страшно и солдаты сразу начинают дурачиться: смеются, толкают друг друга в клубы газа.
В бинокль видно, как немцы выпускают газ. Зрелище мерзкое. По-видимому, это вижу не только я.
– Ого-онь! – орет неуемный Галиулин.
Стрелков мало. Я вижу мертвых людей и людей, корчащихся от рвоты. На тряпках, которые они прижимают к лицу, алая кровь.
У немцев на позициях играют рожки – отбой газовой атаки.
Несколько солдат с непокрытыми головами стоят над мертвым Мануйловым. «Как же это ты, внучек?!» – бормочет кто-то. Рядом валяется на земле, рыдает и царапает землю ногтями молодой солдатик из недоучившихся студентов – Мануйлов отдал ему свой противогаз.
– Когда же кончится это издевательство над людьми?!! Где Бог? Где Бог, я вас спрашиваю?!! – кто-то кричит и топчет свою шапку. Прочие выжившие даже не оборачиваются в его сторону.
– Не ходить за водой на болото! Там в низине – газ! Воду из реки и колодца – обязательно кипятить или отстаивать несколько часов! Она отравлена! – мой голос похож на лай злой собаки, я сам это слышу.
Сейчас в лазарете будет
Трава вдоль дороги местами пожелтела, клеверное поле погибло. На дороге валяются мертвые воробьи, среди них – жаворонок. Зачем-то поднимаю его, отношу и укладываю на выкаченный с поля камень. Маленькое тельце еще не успело остыть, клювик раскрыт.
Над лазаретом развевается большой флаг с красным крестом.
Рядом, за забором – артиллерийский склад. Командиры надеются, что немцы не будут кидать бомбы в лазарет. Я-то еще из прошлой жизни знаю, что надеются напрасно. Кто кого обманет.
Снарядов теперь достаточно. Но воевать уже никто не хочет.
Часть персонифицированных во мне страхов не имеет ко мне никакого отношения. Страх смерти – в основе всего.
Люди так быстро наклоняют головы, уворачиваясь от пули или пугаясь взрыва, что сами ломают себе шейные позвонки и умирают. (Исторический факт, впервые документально зафиксированный медиками именно в Первую мировую войну – прим. авт.)
Я придумал, как лечить истерические параличи. Говорят, моя методика распространилась по всему фронту. Проще простого: практика по хирургии на четвертом курсе. Эфирный наркоз, первый этап – возбуждение. Начинает брыкаться ногами. Здоров, готов в строй, в атаку.
Меня ненавидят, один раз даже караулили, пытались убить или покалечить. Вестовой покойного Мануйлова вовремя предупредил.
Как дети. Когда нет боя и смерти – играют.
Солдатская игра «вшанка». Берут кусок фанеры, чертят на нем круг углем. Делают ставки. Каждый снимает с себя вошь, сажает ее в центр круга. Чья вошь первой выползла за круг – тот и победитель.
«Куда смотрит Бог?!»
Бог никуда не смотрит. Его нет. Закончить войну могут только сами люди.
Глава 31.
В которой Люша бьет бутылки, боевой офицер плачет, а Марыся пытается спасти от разорения усадьбу Торбеево.
Марыся спрыгнула с саней еще до того, как лошадь встала, и побежала к ступеням по расчищенной дорожке. Алексеевский крестьянин-возница радостно осклабился и прицокнул языком ей вслед – в розовом пальто, отделанном белым кроликом и красным атласом, в розовой же шляпке с оранжевым пером, полячка была похожа на Жар-птицу из русских сказок.
– Не могла заране предупредить? – попеняла Люша подруге. – Зря я, что ли, за земский телефон плачу?
– Не хотела, – отрезала Марыся. – Али так мне не рада?
– Не пори ерунду! Есть новости?
– Две. Одна тебе, должно быть, понравится, а другая уж и не знаю, как… С которой начать?
Они сидели в угловой комнате, которая еще при Наталии Александровне – давным-давно покойной первой жене Люшиного отца – называлась музыкальной. Прежде здесь стоял рояль, а теперь – изящное пианино грушевого дерева, с подсвечниками в виде изогнутых лоз. В его полированном боку отражалась горка яблок на блюде и узкая бутылка мозельского. Светлое вино, разлитое в стаканы, вспыхивало радостными искрами.
– С той, которая точно понравится, – усмехнулась Люша. – Хорошего-то каждому охота.
– Скоро революция будет! Вот! – вытаращив зеленые глаза, выпалила Марыся.
– Гм-м… – Люша задумалась. – А у тебя-то откуда верные сведения могут быть? Ты в партию какую, что ли, вступила?
– Глаза у меня есть и голова к ним – того достаточно, – отрезала Марыся. – Ты в деревне живешь, а я-то – в Первопрестольной. Очереди за хлебом и бакалеей засветло стоят. Все вздорожало в разы. Сахар по карточкам, муки пшеничной не хватает. В Петрограде, люди говорят, все то же. Поезда ходят через пень колоду, все эшелонами забито. Солдаты с фронта бегут. Лавки уже громить начали… Ничего тебе не напоминает?
– А с чего ты взяла, что мне все это понравится?
Теперь задумалась, покусывая розовый ноготь, Марыся.
– Ну ты же у нас в прошлый раз революционерка была. И Арабажин твой… Хотя теперь-то ты помещица выходишь…
– Да, – кивнула Люша. – А ты – трактирщица, и революция нам обеим вроде как не с руки. Но может обойдется еще… А что же вторая новость?
Марыся опустила взгляд и по-девчачьи ковырнула пол носком прюнелевого ботинка.
– Замуж я вышла…
– Опаньки! – Люша присела, словно готовясь к прыжку, потом пружинно распрямилась и протанцевала по гостиной замысловатый агрессивный пируэт. – Вот это да! А какого же хрена ты, сволочь, меня на свадьбу не пригласила?
– Да что я тебя, не знаю, что ли?! – в тон окрысилась Марыся. – Ведь ты бы, дура настойчивая, сразу взялась докапываться, и, того гляди, испортила бы мне все…
– Точно так, – согласно кивнула Люша. – А кто же у нас муж?
– Да письмоводитель, я тебе как-то рассказывала о нем.
– Ага, стало быть, письмоводитель. А теперь объясни внятно: зачем оно тебе сдалось?
Марыся опять немного помолчала, покусывая чуть припухшие губы.
– Ребеночка я жду.
– Так… Так… Так… – Люша энергично продолжила танец, потом, давая еще один выход чувствам, села за пианино и взяла подряд несколько бравурных аккордов.
Марыся с удовольствием, отхлебывая вино из высокого стакана, наблюдала за подругой – она знала о Люшиной предвоенной карьере танцовщицы, но собственно танцующей видела ее крайне редко. Уверенные, упруго-совершенные, отчетливо говорящие движения молодой женщины притягивали взгляд и завораживали полячку.
– Кто отец? – сбросив кисти с клавиатуры на колени, спросила Люша.
– Валентин Юрьевич.
– Ага. Он знает?
– Нет, конечно. А ты что, думаешь, мне надобно ему сообщить? Так боюсь я…
– Да. Нет. Да, тут надо очень хорошо подумать, все взвесить, – важно закивала Люша. – Это не сейчас. Сейчас – вот! – Люша вскочила, отняла у Марыси почти пустой стакан с вином и швырнула его на пол. Потом сгребла со столика бутылку и разбила ее об круглую крутящуюся табуретку. Осколки полетели под пианино и бильярдный стол.
– Ты чего, опять рехнулась, что ли?!! – испуганно взвизгнула Марыся, отпрыгивая к двери.
– Не, – спокойно кладя бутылочное горлышко на подоконник, сказала Люша. – Я в порядке. А коли ты беременна, так тебе спиртное пить нельзя. Ни капли. Алкоголь для плода – яд. Так отец Валентина сказал. А коли не веришь, я тебя нынче же с Германом познакомлю, убедишься вполне… Ты теперь иди, располагайся, отдыхай, ванну прими, я насчет твоих любимых пирожков уже распорядилась, сейчас там Лукерья всех убьет и спечет немедля… Коли еще в чем надобность возникнет, так зови Настю или Феклушу. А мне… мне тут нужно кое-чего… я после к тебе зайду, если ты почивать не будешь…
И унеслась куда-то, как дух Синей Птицы, легкая и обманчиво хрупкая. Марыся повела плечами – то ли зябко, то ли сладко. Острый винный дух колол ноздри, и воздух тихо гудел, как туго натянутый электрический провод.
Темношерстной куницей промчавшись по лестнице в библиотеку, Люша схватила лист бумаги, чернильницу, перо, прыгнула с ногами на важный диван, причудливо, по-куньи же изогнулась, водрузив письменные принадлежности и локти на рядом стоящий журнальный столик, и принялась быстро писать, скорее даже рисовать буквы своим крупным, но нечетким почерком. Губы ее кривила улыбка, глаза задорно блестели, чернильный локон падал на нос и она, не прерывая своего дела, выдвинув вперед нижнюю губу, то и дело сдувала его в сторону. «Если бы у меня был хвостик, – мимоходом подумала Люша, с детства осознававшая некоторую «зверушестость» своего облика. – Я бы им сейчас возбужденно помахивала… Но мне хвостика, увы, не досталось, только Владимиру…А забавно бы было, только я пушистый хочу…»