Звезда перед рассветом
Шрифт:
Пожилой акушер принял послед, а потом, усыпив роженицу эфиром, заштопал разрез со всем возможным тщанием и вниманием, в предвидении будущих родов у еще сравнительно молодой, красивой и отважной княгини. После с удовольствием получил причитающуюся ему немалую плату от заплаканной Марии Габриэловны, отпил из заветной фляжечки крепчайшего ароматного напитка, который уже много лет поддерживал его в минуты испытаний, и отбыл восвояси, размышляя по дороге в трактир о том, что вот, ни богатство, ни княжеский титул не прибавляют человеку счастья в самых главных человеческих делах, хотя, конечно, деньги, если их иметь, доставляют по случаю множество приятных возможностей…
Сережу
Оставив сына переваривать новости и как-то на них реагировать, старый князь счел свой семейный долг исполненным, кликнул лакея и казачка, спустился в охотничью гостиную, выбрал там на стене штуцер и уехал в свое подмосковное имение Рождествено – охотиться на кабана и пролетающих мимо по осеннему времени гусей.
Новорожденный младенец с огромной головой и тоненькими ручками-ножками лежал на столике на шерстяном одеяльце и иногда слабо попискивал. Перед отъездом его троекратно перекрестила и поцеловала Мария Габриэловна.
Видя, что до дитяти вроде как никому нет никакого дела, младенчика завернула в чистую холстинку и забрала к себе в каморку Тамара, старая нянька Сережи, которая много лет страдала сердечной болезнью и из милости жила в доме Бартеневых.
Там, с помощью дряхлого старика – бывшего дворецкого, который также, как и она, доживал свой век в приживалах, Тамара крепко обтерла новорожденного шерстяной варежкой, обложила нагретыми на плите кирпичами, и попыталась по деревенскому обычаю дать пососать тряпочку, вымоченную в чуть разведенном и подслащенном коровьем молоке. Младенец сосать тряпочку отказался и явно задыхался, открывая и закрывая ротик. Тогда Тамара развела в сладкой водичке капельки, которые прописывал ей доктор «от сердца» и насильно, с ложечки влила младенцу в рот. Большую часть он выкашлял, но что-то все-таки попало внутрь.
После этого Тамара села на ватное лоскутное одеяло, которым была покрыта ее кровать, положила младенца себе на колени и стала поглаживать его по животику, постукивать по спинке, ручкам, ножкам, нажимать пальцем на носик и даже пощипывать за щечки и крохотные ушки. Время от времени предлагала ему всю ту же скрученную тряпочку, опущенную в миску с молоком.
– Почто ты его теребишь? – шамкая, спросил старик-дворецкий, который сидел у стены на лавке и внимательно наблюдал за действиями бывшей няньки. – Пущай бы дитё отдохнуло…
– На том свете все отдохнем, – огрызнулась Тамара. – Нынче его душа как раз решает: уходить ей обратно, откуда пришла, или здешний жребий принять. Вот она и прислушивается: что здесь? Рад ли ей хоть кто-нибудь? А тут тебе как раз и тетка Тамара: зову его, болезного, телешу, покоя не даю…
Словно в ответ на реплику няньки младенец наконец взял в рот тряпочку и принялся потихоньку, прерываясь, сосать. Молоко в мисочке постепенно убывало. Старик и Тамара торжествующе переглянулись и беззубо улыбнулись друг другу.
Ни один, ни другая не заметили, как их улыбки слабым эхом отразились в такой же беззубой улыбке младенца.
Вопреки неутешительным прогнозам акушера, новорожденный пережил и первую, и вторую, и десятую ночь своей жизни. Ему быстро подыскали кормилицу и вместе с ней поместили в просторные, богато украшенные покои на втором этаже особняка. Маленькое сморщенное личико, выглядывающее из пены сливочных или синевато-белых венецианских кружев, выглядело на удивление непривлекательным. На огромную голову подошел лишь чепчик, предназначавшийся для полугодовалого. Приглашенные для консилиума детские врачи поправляли цепочки, торчащие из карманов жилетов, и отводили глаза, выписывая настой наперстянки. Никто из них не мог сказать ничего определенного ни по одному из интересующих семью Бартеневых вопросов: будет ли ребенок жить? Что, собственно, с ним такое? Чем он болен? Есть ли хоть малейшая надежда на то, что он поправится и будет нормально развиваться?
Мать ни разу не попросила принести к ней сына, объясняя это тем, что не хочет лишний раз беспокоить больного и слабого ребенка. Когда Юлия начала вставать, она заходила в детскую всего один раз и пробыла там минут сорок, из которых около получаса беседовала с кормилицей – толстой и добродушной калужской бабой. В доказательство своей профпригодности баба с недвусмысленной гордостью демонстрировала княгине огромные продолговатые груди, похожие на двух молочных поросят. Юлия улыбалась бабе, расспрашивала ее о жизни в деревне и избегала даже смотреть в сторону красного дуба, резной фамильной колыбели Бартеневых, завешенной кружевным пологом. Уходя, она, видимо преодолевая себя, все-таки откинула полог и даже взяла на руки запеленутый кулек: ей нужно было проверить одну вещь, которую она как будто бы заметила еще в день родов. Но тогда она все-таки была сильно не в себе. Померещилось или нет?
Сытый младенец спал, но почувствовал изменение своего положения в пространстве, недовольно закряхтел и открыл глаза. Юлия вздрогнула и едва не уронила кулек: из овальных глазниц прямо на нее смотрели прозрачные, светло-желтые глаза, каждый из которых жутковато напоминал знаменитый алмаз «Алексеев», который много лет назад Юлия держала в руках и который неоднократно вспоминала буквально накануне родов (история пропавшего алмаза описывается в книге «Пепел на ветру» – прим. авт.)
Сережа также посмотрел на ребенка всего один раз, воскликнул:
– О Господи! Чего ж он сразу-то не умер?! – а потом засунул пальцы в свою все еще богатую шевелюру и в такой позе, с задранными наверх руками и отставленными в стороны локтями, почти выбежал из комнаты.
– Ох уж этот мне Сереженька, как родились, так и по сей день – никак без театров не могут! – проворчала ему вслед караулящая у дверей Тамара, всегда готовая сменить ленивую бабу-кормилицу в уходе за младенцем.
Назвали мальчика Германом.
Борис Антонович, ни разу младенца не видевший и состояния его не понимавший, наименованием внука почему-то ужасно возгордился, и напыщенно говорил соратникам по «Лиге», что Германик, возмужав, непременно продолжит их дело, а Юлия всегда была дочерью своего отца и дальновиднее многих.
Окно было распахнуто – Юлия хоть и боялась простуды, но была уверена, что будуар следует проветривать постоянно не день и не два, чтобы изгнать из него тот невыносимый затхлый дух, настоявшийся за месяцы ее беременности. Впрочем, в Москву ненадолго заглянуло бабье лето, и ночи стояли теплые, почти как в августе.
Положив локти на стоячее бюро, Юлия обмакнула перо в чернильницу и начала бегло, по-немецки, почти не задумываясь, писать красивым, похожим на узор почерком. Она прекрасно знала, что письма, писанные в действующую армию, активно перлюстрируются, а немецкий язык, которым пользуется отправитель, вызовет особенное подозрение, но все это нимало ее не задевало, ибо презрение к безымянным военным чиновничкам было в княгине Бартеневой поистине безграничным – пусть прочтут, коли кому охота: