Звездочеты
Шрифт:
— А что, если ты не поедешь? — вдруг спросил Максим.
— Чудак, — мягко возразила Ярослава. — Ты же сам знаешь, что поеду. И что все уже решено. И ничего невозможно изменить. И разве ты будешь любить меня, если я не поеду?
— Очень боюсь потерять тебя, — сказал Максим. — Лучше бы я был на твоем месте.
— Придет и твой черед.
— А там… — спросил Максим после долгого молчания, — там растут березы?
«Он так и не сказал, где это «там», так и не решился произнести это слово — «Германия», — отметила про себя Ярослава.
— Растут, — она оживилась. — Конечно, растут. Немцы очень любят березу, но оставляют ее только на опушках и возле дорог. Там нет такого царства берез, как у нас. И названия лесов у них мрачные — Шварцвальд, Бухенвальд — черный
Она рассказывала ему обо всем этом, а сама думала: «Разве мне легче? Мне предстоит разлука не только с тобой, но и с Жекой, настолько любимой, насколько может быть любим ребенок, рожденный от самого родного человека. Разве мне легче?»
Они долго не могли уснуть, думая, в сущности, об одном и том же: нельзя быть свободными от неумолимых обстоятельств, нельзя забыть о том, что происходит на земле и какими тревогами живут люди.
«Прости, но я не могу иначе, — мысленно говорила ему Ярослава. — И если откажусь, то возненавижу себя».
Утром, вопреки предсказанию Максима, их разбудил дождь. Жека, натянув резиновые сапожки, первая вынырнула из палатки. Максим, чтобы развеселить ее, запел военный марш. Жека промаршировала мимо него, приложив к панамке ладонь, — она видела, как это делают красноармейцы на Красной площади во время парада.
У Ярославы защемило сердце. Да, Максиму будет все-таки не так мучительно, как ей, — с ним остается Жека, он сможет, когда ему станет совсем невмоготу от тоски, вот так же спеть веселый марш и смотреть, как мелькают и шлепают по земле маленькие худенькие ножки и, словно от всплеска солнечных лучей, горит на ее мордашке сияющая улыбка.
Максим взглянул на Ярославу, мгновенно прочитал ее мысли и оборвал веселую мелодию.
— Ты почему перестал? — возмутилась Жека.
Максим, не ответив, завозился с костром.
— Ты не хочешь со мной разговаривать? — допытывалась Жека.
— Пора завтракать, — раздувая угли, отозвался он.
Днем распогодилось, и с очередным рейсом на берег высадились трое туристов. Заметив палатку, они расположились по соседству. Максим разозлился и решил не знакомиться с ними. А на другой день, когда зарядил мелкий нудный дождь, соседи, собрав пожитки, поспешили к дебаркадеру.
— Спасибо небесной канцелярии, выкурила, — обрадовался Максим.
Пришлось укрыться в палатке. К полудню, когда дождь, словно притомившись, утих, они с лукошком отправились в лес. Мокрые орешины обдавали их коротким, но щедрым потоком брызг. На мшистых ярко-зеленых прогалинах оранжевой стайкой прятались лисички.
Вернувшись к палатке, они долго колдовали над костром. Отсыревшие березовые поленья не хотели разгораться, нещадно дымили, а Ярослава и Максим вдыхали этот дым, наслаждаясь терпкой горечью, будто были убеждены, что им никогда уже не придется сидеть вдвоем у такого вот костра.
Они были молоды, и все-таки в эти дни все воспринималось ими как последнее в жизни, неспособное повториться — и несмелые рассветы, и зовущие куда-то гудки ночных буксиров, и кукареканье петухов в ближней деревне. И даже мимолетный огонек тревоги в глазах или смех, нечаянно вырвавшийся и тут же приглушенный, — все казалось последним.
Они не смогли бы выдержать здесь долго, если бы у их палатки не появился человек, назвавшийся Легостаевым. Веселый и общительный, он обладал удивительной способностью разгонять тоску. Казалось, сама судьба послала его к ним в эти мучительные дни.
Заядлый рыбак, он целыми днями пропадал на реке и возвращался к костру уже в темноте. Ярослава, Максим и особенно Жека с нетерпением ждали его появления.
Причалив, Легостаев долго возился с лодкой. Слышался всплеск волн, скрип уключин, шуршанье песка, звяканье цепи. Вычерпав воду, он прятал снасти, удилища и весла, привязывал лодку к старой раките. Потом не спеша, словно желая оттянуть приятные минуты, подходил к костру. Королевским жестом протянув Ярославе связку рыбы, он тут же набивал табаком трубку, которую почти не выпускал изо рта. Затем ловко выуживал из костра яркий уголек. Трубка медленно разгоралась, распространяя запах меда и полевых цветов.
— Воистину: счастье не в самом счастье, а в его ожидании, — весело провозглашал Легостаев, встряхивая крупной, гордо посаженной головой. — Молодчаги вы! Слабаки — те драпанули под непротекаемую крышу, под непромокаемое одеяльце. Нищие телом и духом! А вы — папанинцы!
От всего, что говорил Легостаев, веяло искренностью. Он или восхищался, или проклинал, не признавая полутонов и недомолвок. Больше всего он любил задавать неожиданные вопросы.
— Скажите, Максим, что вы считаете самым страшным в жизни?
— Одиночество, — не задумываясь, ответил Максим.
— Нет! — убежденно воскликнул Легостаев, едва не подпалив трубкой свою рыжеватую бородку. — А как по-вашему? — обратился он к Ярославе.
— Разлука, наверное, — с грустью произнесла она.
— Нет! — радуясь, что ни Максим, ни Ярослава не ответили ему так, как ответил бы он сам, запальчиво сказал Легостаев. — Разлука — штуковина временная, преходящая, непременно предполагающая встречу. Нет, нет! Самое страшное — когда тебя никто не ждет… Понимаете — никто! Когда и разлучаться-то не с кем, и встречаться не с кем. Ну, а что касается одиночества… Да, многие утверждают, что боятся одиночества, что нет ничего страшнее его, что оно иссушает, мучает и что ни с чем не сравнимо по своей жестокости и гибельности для человеческой души. И что спастись от этого состояния можно лишь бегством — не от людей, а к людям и что люди поддержат, не дадут упасть или хотя бы отвлекут от мрачных мыслей — и за то им спасибо! Чушь и самообман! Я говорю вам: нет ничего прекраснее одиночества! Никто еще не смог избежать его. И разве то, что испытываете вы, дано испытать другому точно так же, с той же силой, с тем же страданием? Нет! Никому не дано это — ни друзьям, ни родным, ни близким. Даже отцу, даже матери, понимаете — абсолютно никому! В душе человека есть столь сокровенные чувства, столь скрытые мысли, что никто о них не знает, да и знать не должен! Да если они вдруг вырвутся из-под вашей воли, вам же самому совестно станет — не потому, что чувства эти дурны или непристойны, нет, даже самое светлое, чистое и возвышенное чувство может быть таким, что не то что кому-то другому — самому себе в нем признаться мучительно и страшно. Одиночество! В нем не только страдание, в нем и великое благо: в одиночестве человек познает себя, убеждается в своих силах. И если он сумел победить горе в одиночку — слава ему, он силен и могуч! Разве вы не замечали, что только наедине с собой принимаются великие решения, только одиночество способно дать человеку самую объективную оценку, а не ту, которой он не заслуживает? Чем можно помочь человеку, тоскующему по любимой? Сочувствием? Жалостью? Советом не печалиться? Похныкать вместе, сослаться на свой опыт, на то, что когда-то испытано самим? Но разве то, что испытано тобой, хоть в какой-то степени схоже с тем, что испытывает другой? Ведь ты другой и он другой — с другим сердцем, с другой натурой, мыслями, взглядами на жизнь. Нет, одиночество — это прекрасное чистилище, и каждый обязан его пройти, а кто еще не прошел — того оно не минует, в этом и сомневаться не надо! Жалок тот, кто шлет проклятья одиночеству — проклятья эти бессильны! Победить одиночество можно только самому, как в поединке — грудь на грудь Потому что одиночество — это не нечто арифметическое — если один, значит, одинок. Одиноким можно быть и в самой веселой компании, и среди ликующей толпы. Не бойтесь одиночества, оно необходимо вам, чтобы поверить в себя, услышать стук своего сердца, понять силу своих чувств…
Легостаев говорил и говорил. Вначале его хотелось слушать потому, что он говорил необычно, а потом — чтобы поспорить с ним.
На этот раз он не дал им развязать дискуссию.
— Знаю, знаю, — останавливая их предостерегающим жестом, сказал Легостаев. — Сейчас кинетесь меня опровергать. Бичевать за индивидуализм. Да поймите вы, черти, самое страшное — оно у каждого свое. И любовь своя, и счастье свое, и горе свое, и даже смерть — своя.
«Поразительно, — подумал Максим, — он будто знает, что нам предстоит разлука…»