Звездочеты
Шрифт:
Максим в резиновых сапогах вошел в воду, забрался в сильно качнувшуюся лодку, и они отчалили. И в этот же миг солнце с веселой яростью, потоком огненной лавы ринулось в реку.
Максим смотрел на солнце и мысленно умолял его не спешить: пусть оставшиеся до отъезда дни будут хоть чуточку длиннее. Сидя на корме, он то и дело оглядывался на палашу, боясь пропустить момент, в который откинется ее полог и покажутся заспанные лица Ярославы и Жеки.
— Непослушно нынешнее племя, — пробурчал Легостаев. — Просил же: разбудите их, подарите им радость. Вот теперь и мучайтесь, несчастный!
«Не сыпь же, не сыпь соль на рану», — мысленно попросил его Максим, а вслух сказал:
— Давайте я сяду на весла.
— Вы
Эхо тут же отозвалось и затерялось, умолкло в густых прибрежных лесах.
Пока Легостаев кричал, лодку успело снести вниз по течению, и ему пришлось напрячь все силы, чтобы выгрести к глубокой тихой заводи — своему излюбленному месту.
Из палатки никто не показывался.
— Такого рассвета они уже не увидят, — огорченно заключил Легостаев. — И все из-за вас. Неужто не понимаете — не увидят!
«И верно, не увидят, — подумал Максим. — И они не увидят, и я не увижу…»
Наконец Легостаев заякорил лодку, деловито подготовил удочки, смачно поплевал на червя. Его примеру последовал Максим.
Клевало на редкость плохо, — видимо, сказывалась резкая перемена погоды. Легостаева снова потянуло на разговор.
— Очень может быть, что такое же солнце светит сейчас и на границе, там, на заставе Семена Легостаева, — без всякого вступления сказал он, и Максим по его тону почувствовал, что он очень скучает и тревожится о сыне. — Бывает такое: хочется вдруг к чертям забросить мольберт, сесть в поезд и махнуть к нему — вот так, нахально, без приглашения. Хочешь не хочешь — принимай батьку. Извечная жажда матерей и отцов — помочь, хоть, может, в той помощи и надобности нет никакой, да и разве настоящий парень примет ее без обиды: мол, я не малыш, давно из пеленок вылез. А вот от сознания, что хочешь помочь, а ее, помощь эту, принимать не хотят и даже совестятся ее, — горько от этого, от самой мысли горько. Отсюда вижу — молодой, горячий, дров запросто наломает, да и себя беречь не умеет вовсе. Впрочем, за это люблю его. Человек без самоотверженности — ноль, самоотверженность — высшая ценность, без нее — ни открытий, ни любви, ни радости, так, пустота…
— А в самом деле, — загоревшись его настроением, сказал Максим, — отчего бы вам не поехать к сыну? Я бы на вашем месте обязательно поехал.
Легостаев отвернулся, завозился с удочкой и глухо ответил:
— Поехать, конечно, можно. Только этот самый Семен Легостаев даже не пишет, будто меня давно ангелы на небеса вознесли. Не пишет, вот ведь штука какая…
Он повернулся, чтобы достать банку с червями, но, спохватившись, закрыл лицо рукавом плаща, будто защищая глаза от яркого света.
— Он ведь у меня единственный, и никого больше нет, — продолжал Легостаев.
Максим видел перед собой только его сгорбленную спину, но именно она, эта спина, обтянутая серым, грубого брезента плащом, вдруг вызвала чувство обостренной жалости.
— А жена? — не выдержал Максим.
— Жена? — Легостаев вздрогнул, словно не мог даже и предположить такого вопроса. — Видите ли, — заговорил он после продолжительной паузы, — когда я вернулся из Испании…
Он вдруг умолк, и прошло несколько минут, прежде чем заговорил снова.
— Видите ли, когда я вернулся из Испании, — повторил Легостаев, — тут, сами знаете, какие события были… Вот она испугалась и ушла. — Он снова помедлил. — Впрочем, если бы и не испугалась, все равно бы ушла.
— Испугалась? — насторожился Максим.
— Испугалась. Думала, что и мне не поздоровится. Но я оказался вне подозрений. Иначе и сын не служил бы сейчас на границе.
Максим поежился: в эту минуту он вдруг ощутил состояние той женщины, которая испугалась, и так и не смог ответить себе на вопрос, правильно ли она поступила. Что-то незримое захолодило его сердце, точно солнце, сиявшее над лесом, закрыла нежданная туча. И сгорбленная спина Легостаева вдруг снова стала обычной спиной начинающего стареть человека, склонившегося над удочкой.
Максим пытался понять, что произошло в его душе, и вдруг понял: да, это началось вчера, у костра, когда Легостаев высказал мнение, которое он, Максим, не мог не только разделить, но которое вызвало в нем чувство протеста и мгновенно отдалило от этого человека. Значит, не случайно от него ушла жена, и, значит, дело тут вовсе не в том, что она испугалась, а в чем-то более существенном и глубоком. И разве не этим объясняется и то, что сын не пишет ему? Может, он и вовсе отказался от человека, который когда-то был его отцом?
Если бы Легостаев видел в эти минуты лицо Максима и особенно его глаза, полные смятения и недоверия глаза человека, который вдруг решил про себя, что теперь ему все понятно и что встреча с этим отшельником, от которого отказались жена и сын, не только случайна, неприятна и чужда ему, но и в чем-то еще не до конца осознанном опасна — не сейчас, не сегодня, но, может быть, в недалеком будущем, — если бы Легостаев хоть мельком прочитал бы эти мысли в глазах Максима, он не произнес бы больше ни слова. Но так как он не только не видел лица Максима, но даже и не догадывался о его чувствах, то и продолжал все тем же искренним, глуховатым и доверчивым голосом, каким начал говорить, когда вспомнил о сыне.
— Да, конечно, дело вовсе не в том, что она испугалась. Понимаете, это я уже потом, наверное, чтобы ослабить горечь случившегося, внушил себе, что она испугалась: человеку во всем надобно оправдание — и перед другими людьми, и перед самим собой. Вы никогда не замечали, как люди до болезненности, до фанатизма какого-то любят оправдываться? И не замечают, как смешно и нелепо порой выглядят при этом. Стоит только упрекнуть человека в крохотной нечестности или непорядочности, как он исступленно хватается за клятвы, доказывая, что не виновен вовсе или же если чуточку и виновен, то лишь из-за того-то, а не из-за этого, что на него возводят напраслину. Оправдание — средство самозащиты, оно облегчает душу, снимает с нее камень, и человеку легче жить, даже если он и понимает, что во всем виноват только сам. Ну вот и я пытался оправдать себя, возлагая на нее — я говорю о своей бывшей жене — всю тяжесть случившегося. Мало того что я обвинил ее в равнодушии, считая, что, пожалуй, она никогда и не любила меня и что мой отъезд в Испанию лишь облегчил ее уход. Нет, я к тому же мысленно приписал ей, что она испугалась. Но ведь уйти из-за того, что любишь другого, в сущности, означает поступить честно и, если хотите, мужественно. Во всяком случае, гораздо честнее, чем продолжать жить с нелюбимым. И позорного в таком уходе нет ничего, как бы ни вопили при этом всяческие ханжи и лицемеры. Чтобы свалить всю вину на нее, я внушил себе, что она испугалась, — так совпало, что в те дни она и в самом деле могла испугаться, если бы осталась жить со мной. Хотя я и знаю, что многие жены в такой ситуации оставались верными и шли наперекор судьбе…
Легостаев передохнул, снял с крючка небольшого, глотнувшего воздуха и потому враз обвисшего над водой подлещика.
Максима больше всего удивила обнаженность его рассказа, искренняя доверчивость к человеку, которого он еще так мало знал.
Неожиданно Легостаев сказал стремительно, даже испуганно, будто его ударило током:
— Хватит! Вам это и слушать-то ни к чему, ведь так?
— Нет, почему же? — неопределенно ответил Максим. Ему и хотелось, чтобы Легостаев продолжал, и в то же время было не по себе от его откровенности.