Звездочеты
Шрифт:
— Ну, ты даешь, Арсений Витальевич, — засмеялся Петя. — Ну какие в Красной Армии могут быть генералы? Это же армия нового типа, рабоче-крестьянская, да у нас и само слово «генерал» не приживается, это же яснее ясного. Как говорится, аксиома, не требующая доказательств!
— А ты не торопись, Петяня, — насупился Зимоглядов. — В ней, в этой самой рабоче-крестьянской, лейтенанты имеются? А капитаны, майоры и полковники? Прижились? Я вот все же надеюсь, что Гитлер, он хоть с заднего колеса норовит на небеса, а с нашей армией ему связываться — это крепенько пораскинуть мозгами надобно. Однако готовится он, скоро в Европе, Петя, никто спать спокойно не ляжет — бомбы всех лежебок на ноги вскинут. — Он снова усмехнулся, и тут же усмешка утонула в крепко сомкнувшихся губах.
— Небо
— Так-то оно так, однако как на войну смотреть. И главное, чьими глазами — сильного или слабого. Слабый от войны чахнет, как туберкулезник, а сильному война в жилы свежую кровь вспрыскивает, голову пьянит. Опять же, Петя, смотря что разрушать и во имя чего. Иное разрушение, коль знаешь, что на его месте свое, кровное воздвигнешь, и глаз радует, да и сердце веселее трепыхается.
— Ты же, Арсений Витальевич, на гражданской воевал, войну своими руками пощупал. Окажи, что на войне самое страшное? Ты сроду не рассказывал, а ведь я, когда узнал, что ты воевал, даже гордиться вздумал. Кинулся искать тебя, чтобы вопросами закидать. Да, увы, не нашел.
— Что же так? Искал плохо?
— Исчез ты. Ну, уехал, точнее сказать. В тот самый день. А точнее — в ту ночь.
— Поразительное совпадение и неприятное весьма, осадок, он всегда горький привкус дает. Виноват я перед тобой, Петяня…
— Вот скажи, пожалуйста. Это мне из чисто профессионального любопытства интересно. Скажи, что тебе на гражданской врезалось в память, ну так, чтобы как клеймо в мозгу, понимаешь? Впрочем, догадываюсь, наверное, встреча с моей мамой? Ты же с ней во время боя познакомился?
— Познакомился? Чудишь ты, Петяня. Да и какой с тебя спрос, войну ты разве что во сне видывал. Столкнулись мы с ней, как в атаку шли — вот так, глаза в глаза. И все. Все! Ни слов, ни клятв, ни вопросов. Ничего! Это, конечно, на всю жизнь, как колокольный звон… А вот если, как ты выразился, клеймом в мозгу отпечаталось, так это измена. Предатель у нас один объявился. Считали мы его своим в доску, ума палата, ткни пальцем в любую страну на глобусе — лекцию о каждой прочитает, вроде бы он сам только что оттуда пожаловал, мысли всех великих мудрецов без запинки пересказывал, в бою, бывало, во время адского обстрела бровью не шевельнет. А вот извольте, выбрал момент — и переметнулся. К белым, разумеется. И штабную карту с собой прихватил. Вот тогда-то нас и накрыли золотопогонники. Дали нам прикурить. От полка едва ли рота уцелела. И представь, Петя, бывает же этак, есть, есть высший судия, есть! Пришел день, когда сцапали мы этого иуду. И что ты думаешь? Не поверишь, знаю, а только как перед распятием: мне его на расстрел довелось вести. Зима была лютая, сугробы по пояс. Привел я его на кручу, у реки. «Ну, что ж, — говорит спокойно так, с достоинством, будто у него жизнь не через минуту кончится, а вся впереди, — верная есть присказка: ум — за морем, а смерть за воротом, один раз родила мать, один раз и помирать. Запомни, однако: выстрел твой вечным проклятьем над тобой висеть будет — как нож гильотины». Ну, я был молод, беспечен, на всякие предсказания смотрел, как на ересь, как на шутовство балаганное. Не выдержал, рассмеялся, вот теперь как вспомню — от своего собственного смеха вздрагиваю, будто не он, этот беляк, а я сам под пистолетным дулом стою. А он мне тихо так, без злобы: «Надо мной посмеялся, над собой поплачешь. Стреляй, только исполни единственное мое желание, последнее». Какое — спрашиваю. «Разреши любимую песню спеть». — Валяй, говорю, пой, однако спирту не проси, не дам. И покороче, а то иную песню на закате начнешь, а на зорьке кончишь. «Хорошо», — отвечает. И запел…
Зимоглядов отхлебнул из стакана и сделал длинную паузу, вспоминая ту самую песню, которую пел перед расстрелом белый офицер.
— И что ж то была за песня? — нетерпеливо спросил Петя, заинтригованный рассказом.
— Ни за что не угадаешь. Тихо так запел, Петяня, что сколько потом я песен ни слушал, ни от одной так сердце не захолонуло. И Зимоглядов негромко, с хрипотцой запел: — «Умру ли я, ты над могилою гори, гори, моя звезда!» — Он оборвал мелодию и без перехода, точно не было возможности отдышаться и осмыслить только что пропетое, продолжал: — Представляешь, Петяня? Заря вечерняя над снегами, багровый закат и в сумеречном небе, прямо над его головой, — звезда, холодная, как ледышка, ты представь себе это, хотя бы на миг представь! И я знаю, что он звездочку-то эту не видит, она за его спиной в вышине недосягаемой. Не видит он ее, а, догадываюсь, уверен — чувствует, ощущает, о ней поет. Ну, думаю, не дай бог, еще чуть смеркнется, звездочка-то раскалится в небе, обернется он, приметит ее, не смогу тогда выстрелить, рука не поднимется. И прицелился. И — точка. Поверь, Петяня, милый, сколько после того лет сквозь пальцы протекло, и знаю, что беляка порешил, врага своего, а вот до сих пор на ту звезду в небе глаз поднять не могу, боюсь, глаза она мне выжжет… И радуюсь бесконечно — моя это звездочка, моя, а взглянуть страшусь — испепелит…
— Понимаю, — глуховато сказал Петя, зачарованный рассказом, — понимаю, после такой песни человека расстреливать — непросто это.
— А, да что вспоминать! — неожиданно с раздражением оборвал себя Зимоглядов. — Минулось — вспомянулось. А к чему? И ты, Петяня, не жалобись, грустью себя не ослабляй. Человека, говоришь, не просто расстреливать. Так если б то человек был! Вот как ты считаешь: а ну, коль этот самый человек меня бы в плен взял? Он бы мне не то что песню любимую спеть — он бы мне рот свинцовым кляпом намертво законопатил. Он бы мне такую песню пропел — да что там говорить! Каковы девки, таковы и припевки…
«Кремня в нем не доложено, — хоть и Петром нарекли, — отметил про себя Зимоглядов, — а то, может, и вовсе нет, так, несколько крупинок — простым глазом не разглядеть. Магний один. А магний что — им костра не запалишь».
А вслух сказал:
— Вот что, Петя, я по поговорке, солдат спит, а служба идет, весь день дрыхнуть могу, а ты-то чуть свет на ноги. До Москвы — не рукой подать. Давай-ка, труби отбой.
— Мне завтрак двум часам на работу, отосплюсь, — успокоил его Петя: ему хотелось послушать Зимоглядов а еще. — Но разумеется, ты с дороги, притомился, потому повинуюсь.
Петя постелил на раскладушке для Зимоглядова и, перед тем как уйти с веранды, смущенно сказал:
— Вероятно, это недоразумение, не больше. Я к тому, что ты меня не совсем точно понял. Никакой жалости у меня к твоему беляку нет, ты это зря мне приписал. Я попытался, так сказать, представить себе мысленно твои чувства именно в тот момент, если хочешь, перевоплотиться в тебя. А ты истолковал мою реплику не то чтобы произвольно, а, к сожалению, как-то превратно. Не волнуйся, классовое чутье меня еще не подводило.
— Меня тоже не подводило, — не вдаваясь в обсуждение вопросов и не пытаясь оправдываться, коротко отрубил Зимоглядов, с наслаждением натягивая на себя одеяло. — И будь уверен, не подведет. — Он помолчал и уже другим, просительным тоном добавил: — Завтра, с твоего позволения, смотаюсь на вокзал, вещички из камеры хранения заберу. Да что там за вещи — долото и клещи. Два чемоданчика — вот и все состояние мое. Дожился, доездился! А еще, Петя, будь милостив, Катюшу о моем появлении заблаговременно предупреди. А то ведь и перепугаться недолго.
— С чего же ей пугаться, отчим ты мой неприкаянный? — почти ласковым шепотом отозвался уже из-за приоткрытой двери Петя. — Не зверь же ты.
— Как сказать, — усмехнулся Зимоглядов. — Зверь не зверь, а сперва проверь.
— Ну что ты, в самом деле, сам себя путаешь? — рассердился Петя. — А если бы я к тебе приехал, ты бы только и мечтал, как бы меня проверить?
— А ты как думал? — серьезно подтвердил Зимоглядов. — Время такое — мир надвое расколот, попробуй угадай, кто чем дышит. Ты бумаги-то мои завтра, как проснешься, трезвыми глазами еще разок пересмотри. Для моего же спокойствия. На каждой печать проставлена. А только печать-то печать, а кому отвечать? Ухо востро держи, Петяня, я для тебя только добра хочу. Только добра, и ничегошеньки больше! Метко в народе говорят: «Старый ворон зря не каркнет».