Звездочеты
Шрифт:
Она кивнула ему, и копна волос взметнулась черным вихрем.
И потом, позже, когда загремел бой, думая о Ярославе, он вспоминал не столько ее лицо, сколько этот черный вихрь на белой подушке…
Когда на рассвете немецкие пушки громыхнули по давно пристрелянному ими зданию заставы и пограничники заняли оборону, Семен велел Фомичеву перенести Ярославу в подвал. «Еще вчера надо было сделать это, — упрекнул себя Семен. — Она же ясно сказала: «Не надейтесь!»
Фомичев помчался выполнять приказание, но скоро вернулся и, стараясь перекричать грохот пальбы, сообщил, что она отказалась.
— Почему? — удивился Семен.
— Не знаю, — ответил Фомичев. — Не сказала.
— И что?
— Я сказал. Так она чуть с койки не соскочила. Говорит, что вашего отца знает. Передай, говорит, что встречалась с ним в Велегоже, на Оке…
«В Велегоже, на Оке… — подумал Семен, сменяя убитого пулеметчика. — Где он, тот Велегож, и где Ока…»
…Едва раздались первые залпы, Ярослава, напрягая все силы и стараясь пренебречь адской болью в предплечье, резко и беспощадно отдававшейся во всем теле, попыталась встать с кровати, но не смогла и обреченно упала на подушку.
«Вот, Семен Легостаев, и сбылись слова твоего отца, — подумала она, вглядываясь, как в неповторимое и мимолетное чудо, в березку за окном, так похожую на одну из тех ее сестер, что росли на Оке. — Сбылись, и чем он у тебя не звездочет…»
Как никогда прежде, Ярославе вдруг захотелось восстановить в памяти тот период ее жизни, который она провела в Германии и который оборвался сейчас так внезапно и неожиданно на этой заставе.
Ярослава мысленно перебрала в памяти день за днем, упрекая себя в том, что могла бы сделать значительно больше, чем сделала. Сейчас она совсем забыла, да и не хотела принимать во внимание, что без тех самых дней, которые теперь казались бесплодными и прожитыми впустую, не было бы и тех сведений, которые ей удавалось собрать и через Гертруду передавать своим. У Гертруды имелся портативный радиопередатчик, и она периодически выходила на связь. Итак, все же что сделала ты, Ярослава? Передала данные «мессершмитта» устаревшей конструкции? Тогда что еще? Передавала сведения о настроениях офицеров той части, в которой работала, отсеивая из массы шлака ценные крупицы? А что еще? Вот сообщила о том, какого числа нападут немцы. Ну и что из этого? Если бы ты сообщила об этом хотя бы полгода назад и если бы твоему сообщению поверили — вот тогда это принесло бы хоть малую пользу. Значит, полтора года прожиты напрасно и, значит, ты не оправдала тех надежд, которые на тебя возлагали? Кто может оценить твою работу, кто может сказать, что ты сделала хорошо, а что плохо? Никто, кроме тебя самой. Значит, суди себя как можно строже, несмотря на то, что нет ничего труднее, чем обвинять самого себя. Кто тебе скажет сейчас, правильно ли ты поступила, когда перешла границу, не дождавшись разрешения, не узнав, что стряслось с Куртом? Сейчас, когда напали немцы, ты особенно пригодилась бы там, в их тылу, в Штраусберге. Но как ты могла оставаться там после того, как произошла эта нелепая встреча с Густавом Штудницем? Даже если он сочувствует тебе, даже если все, что он говорил, правда?
Шквал вопросов обрушился сейчас, в эти минуты, на Ярославу, и каждый из них вызывал новый, еще более сложный вопрос, и ответы на них противоречили друг другу, не желая идти на компромисс.
«Впрочем, какое все это имеет сейчас значение, когда началась война? — попыталась успокоить себя Ярослава. — Все пойдет по иным законам, чем вчера, еще только вчера. И жизнь станет иная, и Максим станет иным, и Жека тоже. И ты станешь иной. Станешь ли? У тебя же нет выбора. Нет!»
Ярослава вытащила из-под подушки пистолет, оставленный Семеном, взвела курок.
«Как он превозносил одиночество, Легостаев-старший, — вспомнила Ярослава ту ночь у костра на берегу Оки, когда Легостаев был в ударе. — Вот сейчас есть возможность проверить, насколько он прав. Но разве главное в этом? Главное, успело ли прийти мое сообщение в Москву? Интересно, где сейчас Жека и где Максим, что с ними? Им и во сне не приснится, что я на заставе, встречаю войну одна, конечно же не приснится. Нет, как я могла даже подумать, что одна? А Семен Легостаев? А застава? А Москва? Нет, Легостаев-старший и сам не верил в тот гимн, что сложил одиночеству, честное слово, не верил…»
Никогда еще, кажется, не приходило к Ярославе так много мыслей — о жизни, о людях, о судьбе. Она не прервала их даже тогда, когда совсем неподалеку от дома, в котором лежала, разорвался снаряд. Дом, чудилось, качнулся, как во время землетрясения, начисто, с шальным звоном вылетели стекла, на кровать посыпались куски штукатурки. В окно, как из горячей пасти, полыхнуло пороховой гарью.
«Вот и хорошо, — подумала Ярослава. — Вот и хорошо, теперь береза совсем рядом со мной».
Репродуктор, не сдаваясь, продолжал работать. Москва передавала, как и вчера, и позавчера, и год назад мирные, деловые сообщения: на юге заканчивалась косовица хлебов, пионеры дружины имени Павлика Морозова собрали рекордное количество металлолома, известный композитор закончил новую песню, в которой прославляет любовь…
«Вот и хорошо, вот и хорошо, — борясь со страшным, испепеляющим душу волнением, повторяла Ярослава. — Так и должно быть, так и должно…»
Она отогнала все мысли, оставившие ее лишь тогда, когда через разбитое окно, до нее донеслась знакомая чеканная немецкая речь. «Стрелять в них? — спросила она себя. — Левой рукой? А если промахнешься? Тогда все пропало, тогда они расправятся с тобой, будут издеваться и мучить. И что изменится, если ты будешь стрелять в них? Убьешь одного, ну двух. А успеешь ли сама?»
Ярослава взглянула на пистолет, мысленно попрощалась с березой. «Зачем же он перевязывал меня, этот мальчик с двумя кубарями? — подумала она с грустью. — И все равно, если они войдут, буду стрелять…»
Ярослава так и не увидела их — двух немецких автоматчиков, приблизившихся к самому дому, она лишь слышала их громкие, возбужденные голоса. Кажется, они намеревались войти в дом, но что-то помешало им сделать это, уж слишком они спешили.
Потом, немного спустя, они снова вернулись, и теперь Ярослава поняла, что немцы вот-вот или войдут, или заглянут в приоткрытое окно.
И так случилось, что именно в этот момент в репродукторе послышался треск, свист, и сквозь этот знакомый, всегда необъяснимо-таинственный голос эфира отчетливо прозвучали слова диктора:
— С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря…
— Радио? — изумленно сиплым, простуженным голосом спросил немец. — Неужели у русских есть радио?
— Ракета! — воскликнул второй. — Вторая! Франц, это сигнал к атаке!
— Сейчас, — отозвался первый.
И тут же едва ли не над головой Ярославы с адской трескотней прострекотали пули. Репродуктор и стена, на которой он висел, в одно мгновение, словно язвами, покрылись щербатыми отметинами пуль. Так стреляют в человека, которого люто ненавидят. Черный диск репродуктора, пробитый пулями, обреченно свесился к столу.
— Поспешим, не то нас обвинят в трусости! — уже издали послышался голос немца.
Вскоре возле дома все стихло, лишь вдалеке, уже в стороне от заставы, тявкал миномет и без передышки стучали автоматные очереди.