Звезды и немного нервно
Шрифт:
Невысокого роста, молчаливый, старшинства своего Юра никак не обнаруживал, и за весь наш долгий совместный опыт я не припомню ни одной хотя бы маленькой размолвки (а ссориться я умею, да и времена бывали разные). Напрашивающегося слова «скромный» употребить, однако, не хочется (разве что в смысле «в быту скромен», как писалось в характеристиках для поездки за границу), потому что Юра был честолюбив, убежден в своей научной миссии и этого не скрывал.
Как многие тогда, он разработал собственный вариант Теории Всего. В моем пародийном справочнике «Who Is Who in Structural Linguistics» (М.: Красное словцо, 1967. Машинопись. Изд. 1-е, 4 экз.; изд. 2-е, доп. и озлобл., 4 экз.; про него было написано так:
МАРТЕМЬЯНОВ —
Ознакомленный с этим лексикографическим опусом (в Лаборатории все превращалось в словарные статьи), Юра только улыбнулся.
На мой тогдашний, а тем более сегодняшний взгляд, его модель, при всей оригинальности, грешила типичным для эпохи буквалистски простым взглядом на устройство языка, отчего описание получалось одномерным, длинным, антиинтуитивным. Пережитки шестидесятнической прямолинейности налицо и в респектабельных, но столь же неудобоваримых, семантических представлениях (Семё’ах) Мельчука и толкованиях слов и текстов в терминах смысловых атомов Вежбицкой.
Научный фундаментализм сочетался у Юры с человеческой теплотой и чувством юмора. Году в 60-м он одним из первых съездил заграницу — на конференцию в Париж (по образованию он романист). Рассказывал, как вечером засиделся в Люксембургском саду, и ажан, долго ходивший вокруг него постепенно сужавшимися кругами, приблизился, наконец, вплотную и произнес:
— La d'ecision s’impose, n’est-ce pas, monsieur? (С небольшой потерей изящества: «Решение назревает [букв. навязывает себя], не так ли, месье?»)
А вернувшись в Москву, Юра пошел куда-то по делам и от старушки, пролезавшей через пролом в заборе, услышал:
— Щелку-то больно малу оставили…
По поводу сомнительного блюда в нашей институтской столовой, только что шикарно переименованной в «Сafe Lingua», Юра высказался в лингвистическом же ключе:
— Ну что ж, «кебаб» значит шашлык, это я знаю, а «люля» — видимо, отрицательная частица.
Как-то раз Лабораторию приехала обследовать комиссия во главе с ленинградцем Н. Д. Андреевым, который театрально повторял: «Покажите мне все самое сырое, самую грязь, покажите грязь, я люблю грязь». Заглянув, наконец, в нашу грязь, он остался доволен, но задал модный вопрос о повторимости результатов — дескать, получится ли то же самое, если работу будут делать другие. Юра, который был за старшего, сказал:
— Если будут делать другие, возможно, вообще ничего не получится.
Как водится, он был рассеян до предела. Иногда он приходил на работу с дочкой, которую было не с кем оставить. Помню такой диалог:
— Лена, ну что, вроде все, пойдем?…
— Нет, папа, ты забыл проверить, не забыла ли я завязать шнурки.
… Когда после перестройки я стал ездить в Россию и в который раз заблудился в одном из внутренних дворов РГГУ, дорогу мне указал случившийся рядом Юра. Оказалось, что он там работает — как и большинство моих старых, да и новых знакомых. Впечатление было такое, что туда перешли или вскоре перейдут вообще все. Меня, беглеца от тоталитаризма, это немного обеспокоило. Беспокойство такого рода нет-нет да и возникает в России.
Но Юры это теперь уже не касается.
В сторону Склифа
Это было в легендарные 60-е. Точнее — 31 декабря 1964 года. Я ехал в троллейбусе по Садовому кольцу в Институт Склифосовского проведать лежавшую там после аборта знакомую.
Троллейбус был в духе времени, радиофицированный и без кондуктора. Водитель оказался оригиналом, что с недавних пор позволялось. Не ограничиваясь уже принятыми гуманными формами обслуживания — объявлением остановок и призывами предъявлять друг другу проездные билеты (проездной, как и аборт, был веянием оттепели), а в противном случае опускать деньги в кассу и самостоятельно отрывать билетики, — он обращался к пассажирам со стихами:
Я женой моей доволен, И она довольна мной — Покупаю каждый месяц Ей в подарок проездной.И, после небольшой паузы, — с примечанием: «Сочинял Евтушенко, помогала Ахмадулина».
Этот звездный союз тогда уже распался, но в народном сознании оставался нерасторжимым, так что вполне мог удостоверить статус проездного как гаранта домашнего очага. Проекция творческого «я» поэта-водителя одновременно на условную рекламную семью и на мифопоэтическую чету номер один лучилась верой в социализм с человеческим лицом. По прибытии в палату я продекламировал стишок своей знакомой, подключив и нашу пунктирную связь к мощной культурной парадигме.
Новый год я встретил у друзей в Большом Гнездниковском, а основательно набравшись, поехал в Склифосовского снова, на этот раз не на троллейбусе, а на обнаруженном в доме велосипеде. В больницу меня пустили — персонал тоже праздновал. Все шло хорошо, но на обратном пути, за рестораном «София», велосипед развернуло на рыхлом снегу, я упал и сломал ключицу, к счастью, левую. Я кое-как добрался к себе на Метростроевскую, но под утро боль вступила по-настоящему, и я отправился к Склифосовскому уже в качестве полноправного пациента. Ключица срасталась долго, но еще дольше, как ни странно, длился наш роман — до самого конца 60-х.
Теперь у меня квартира на Садовом кольце, и с балкона 14-го этажа видно место, где я тогда навернулся. От кого был аборт, осталось неясным.
Школы для дураков
«Он уже устроился? — Нет, еще работает». Сегодня это банальный анекдот о жизни русских евреев в Америке, но в начале 70-х и дарованной Никсоном и Брежневым эмиграции представления о Западе были самые возвышенные. Рисовался, в согласии с учениями культурологов, совершенно иной мир, со своей особой системой норм и понятий. Моя тогдашняя знакомая, одна из трех выпавших на мою долю настоящих красавиц, решила уезжать потому, что там — там! — ее наконец заставят работать.
Она была молода, повторяю, патентованно красива, была любимицей питерской литературной богемы, за ней тянулся шлейф знаменитых романов, работать особенно не приходилось, все было схвачено (у меня до сих пор есть цейссовская оправа от ее «очкаря», а вот купленное под ее руководством кожаное пальто канадского офицера Первой мировой войны я так и не полюбил и перед отъездом продал), обо всем она имела мнение и с шикарной прямотой его высказывала, ее капризы радостно сносились (придя в гости в незнакомый дом и еще только раздеваясь в передней, где кто-то, не исключено, что хозяин, говорил по телефону, она могла объявить: «Вы не по назначению используете телефон, молодой человек!» — «??» — «Телефон существует для того, чтобы сообщить важное известие или договориться о встрече, а не занимать его часами!»). Картинка тех лет: она полусидит-полулежит, в желтой шерстяной блузке и черных брюках, длинные ноги разбросаны широко и высоко, — но брюки не в обтяжку, выпуклости не подчеркнуты, дело не в эросе, а в hubris’е, «гордыне», it’s not about sex, it’s about power, — и держит речь о Мережковском и Гершензоне, об ограниченности мужчин, полагающих, что им идут исключительно голубые рубашки, о поправке Джексона-Вэника…