Звезды падучей пламень
Шрифт:
Вовсе не единственный парадокс.
«Тоски язвительная сила»
И все мечты отвергнув, снова
Остался я один -
Как замка мрачного, пустого
Ничтожный властелин.
Стены университета Байрон покинул весной 1807 года.
Студенческая пора почти ничем ему не запомнилась. Лекции оказались скучны, он их не посещал. Склонностей к филологии у него не было. Выпускникам предстояло держать экзамен на степень магистра искусств. Байрон начал к нему готовиться, обложившись сочинениями античных авторов, но занятия эти быстро ему надоели,
Близких отношений с однокурсниками у него тоже не сложилось. Байрон смотрел на них несколько свысока, а они, за редким исключением, платили ему нелюбовью. Кембридж был чуть демократичнее Оксфорда, сюда иной раз попадали сыновья скромных чиновников или непоправимо обедневших дворян. Для таких университет был великим счастьем, единственным шансом выйти в люди, как это понималось английским обществом с его строго размеренной шкалой престижа. И они прилежно корпели над учебниками, бормоча себе под нос латинские глаголы и глотая пыль над трактатами средневековых богословов. Байрон презрительно заметил, что у них в мозгах та же стоячая вода, что в сонной речке, окружающей маленький университетский городок.
Сам он предпочел рассеянную и беззаботную жизнь аристократа, знающего, что магистерский диплом рано или поздно будет ему вручен. Материальные дела Байронов пошли на лад благодаря угольным копям в Рочдейле, доставшимся в наследство от «злого лорда», и деньгам, вырученным, когда Ньюстед был сдан в аренду. Явилась возможность снять просторную квартиру и даже обзавестись слугой, словно он немецкий князек, у которого всего с десяток подданных, но зато собственный монетный двор. Отношения с матерью опять напряжены до предела, и Кембридж – прекрасный повод избавиться от докуки визитов к родительнице, кончающихся истериками и препирательствами. С возрастом мать становится все деспотичнее и нетерпимей в своих требованиях. На ее взгляд, Джорди неподобающе строптив, а главное, беспечен, как зеленый юнец. Меж тем ему ведь скоро двадцать один год. А значит, перед ним распахнутся двери палаты лордов. Время готовиться к серьезной деятельности, к политической карьере…
Но его эти мудрые наставления ничуть не трогают. Он упоен наконец-то обретенной свободой. И если полностью довериться его письмам этих лет, он ничем не отличается от других кембриджских студентов, носящих звучные имена и титулы. Стиль жизни совершенно тот же, что и у них: поздние вставанья, светские обеды, дискуссии о достоинствах актрис местного театра и беговых лошадей близлежащего ипподрома, пирушки, затягивающиеся за полночь. Байрон делает вид, что уже пресытился наслаждениями. Так требовала тогдашняя мода.
На самом деле все это не больше чем поза, которой он умеет сообщить видимость продуманного и последовательного распорядка существования. Он горд и раним, двери в его душевный мир плотно закрыты от посторонних. О том, что происходит в этом мире, надо догадываться: иногда по письмам, где, случается, прозвучит искренняя нота, чаще – по стихам.
Изредка он видит свою сводную сестру, которая только что вышла замуж за полковника Ли – человека добропорядочного, но очень уж невзрачного, бесцветного и внешне, и по духовному облику. Августа все та же, на ней как бы и не сказалась перемена в судьбе. И перед нею Байрон готов исповедаться горячо, без утайки. Выясняется, что ему претит жизнь, которую приходилось вести в Кембридже, чтобы не обособиться от других слишком уж резко. Выясняется, что у него постоянный сплин – английское это словечко, означающее и скуку, и меланхолию, для которой нет внешних поводов, стали часто повторять по всей Европе, потому что точнее не передать очень характерную черту умонастроения, проявляющегося все более ощутимо, особенно у молодых. Байрон об этом сказал двумя поэтическими строчками, содержащими формулу подобной психологии:
И в шум бессмысленной толпыЯ прячусь от тоски и боли.В Лондоне, где он обосновался после университета, сплин становится для него обыденностью и почти привычкой. Пришел час, когда нужно было занять парламентское кресло; Байрон сразу же дал почувствовать, что не намерен поддерживать ни одну из партий, поглощенных интригами мелочного политиканства, и к нему отнеслись холодно. Проскучав несколько дней на дебатах вокруг какого-то ничтожного билля, он твердо решил, что подобные страсти не для него. И стал готовиться к заграничному путешествию.
Мы не так уж много знаем о тех нескольких месяцах, что он прожил в столице, читая персидских поэтов и описания Османской империи, так как намеченный им маршрут вел на Восток. Писем этого времени почти нет, лира поэта ожила перед самым отъездом, а люди, с которыми он тогда общался, оставили скудные и невыразительные воспоминания.
Но все они в один голос утверждают, что с первой же встречи их удивляла замкнутость Байрона. Он словно бы постоянно был настороже, опасаясь нескромных попыток проникнуть в тайны его души. Высказывался он отрывочно, и суждения его были одно мрачнее другого. А в обществе, в свете, куда ему открыл доступ титул лорда, держался особняком и не без подчеркнутой надменности, вызывавшей то раздражение, то страх.
Трудно сказать, насколько такие свидетельства объективны. Мемуары писались много лет спустя, и, конечно, перед их авторами стоял не только тот Байрон, которого они когда-то знали, но и произведший настоящий фурор Чайльд-Гарольд, герой поэмы, которую он привез из путешествия, чтобы прославиться немедленно и шумно. А в том, что Гарольд – это и есть Байрон, не сомневался никто. Сам автор под конец устал объяснять, что незачем его смешивать с этим персонажем, и, выпуская в свет последнюю, четвертую песнь, написал в предисловии: больше он не будет «проводить линию, которую все, кажется, решили не замечать».
Признаемся, что линию эту заметить было довольно сложно, тем более таким читателям, которые хотя бы издалека наблюдали Байрона в светских салонах или, сталкиваясь с ним непосредственно, составили определенное мнение о его нраве. Казалось, что это себя самого он с удивительной правдивостью описывает во вступительных строфах «Чайльд-Гарольда», представляя публике своего главного персонажа:
Отвергнутую страсть он вспоминалИль чувствовал вражды смертельной жало —Ничье живое сердце не узнало.Ни с кем не вел он дружеских бесед.Когда смятенье душу омрачало,В часы раздумий, в дни сердечных бедПрезреньем он встречал сочувственный совет.Очень вероятно, что те или иные качества героя молва приписывала его создателю понапрасну: это не редкость в литературе, ведь и на Лермонтова смотрели как на живого Печорина.
И все же мы с уверенностью можем заключить, что Гарольду отданы многие мысли и настроения самого Байрона. Причем для этого нам не потребуются прямые авторские признания. Просто прочтем поэму со вниманием. А сначала попробуем представить себе, что должен был думать и чувствовать в Англии начала прошлого столетия молодой человек, получивший примерно такое же, как у Байрона, духовное воспитание.