Звезды падучей пламень
Шрифт:
Однажды, уезжая, Байрон услышал в открытое окно, как Мэри сказала своей горничной: «Чтобы я увлеклась этим косолапым мальчишкой? За кого ты меня принимаешь!»
А вскоре объявили о ее помолвке с неким мистером Мастерсом, большим знатоком тонкостей лисьей охоты.
Удар был жестоким. Байрон отказывался вернуться в школу после каникул, стал груб с матерью, никого не хотел видеть и, запершись у себя в комнате, что-то писал, рвал и принимался писать снова. Стихи его, обращенные к Мэри Чаворт, резко отличаются от всего, что прежде выходило из-под его пера. Чувствуется в них боль пережитого всерьез. Но дело не только в том, что за этими стихами стоит
Нет причин сомневаться, что чувство юного Байрона было глубоким, а испытанное им потрясение – тяжелейшим. Для него, с детства страшившегося, что в нем будут видеть калеку, и ощущавшего себя точно бы навеки отделенным от окружающих какой-то незримой чертой, случайно подслушанная фраза беззаботной Мэри оказалась особенно оскорбительной, особенно травмирующей. И он замкнулся в себе, никому не позволяя прикоснуться к свежей ране.
Все, что он в то лето пережил, выльется в стихах, напечатанных лишь через несколько лет, когда притупилась боль. О чем они? О разлуке, конечно. О горечи обманутых надежд. О неверности, которая убивает, о тоске по невозвратимому, об изменчивом, капризном счастье:
Я так любил тебя, так ждал,Когда свои мы судьбы свяжем…Да, он и любил, и ждал – понапрасну. И отчаяние его было искренним, а обида неподдельной, пусть он и старался не питать никакой вражды к избраннику той, кого, быть может, и впрямь чаял назвать своей невестой. Поэзия – самый правдивый документ, если дело коснется тайн сердца. Исповеди, выраженной 'стихами, надо доверять без колебаний.
И все-таки… Ведь Байрону тогда было всего пятнадцать лет. Совершенно естественно, что с вестью о помолвке Мэри для него должен был рухнуть целый мир высоких грез и страстных ожиданий. Но предельная обостренность чувств не бывает долговечной. Она как приступ лихорадки – жестокий, мучительный, зато изгоняющий болезнь навсегда.
Так это происходило и происходит из века в век: поэтичная первая влюбленность, мечты, а вслед им муки ревности и даже сознание краха – преходящее, почти минутное. Но для Байрона всего лишь минутным оно не осталось. Шли годы, а образ Мэри продолжал его преследовать. И по-прежнему вызывал все то же ощущение, что реальная жизнь, которая не в ладу с романтическими фантазиями, – непереносима:
Я спал – и видел жизнь иную,Мне снилось: вот он, счастья ключ!Зачем открыл мне ложь земнуюТвой, Правда, ненавистный луч!Так он писал в 1807 году, охваченный желанием «уйти, взлететь в простор небесный, забыв земное навсегда». А год спустя, вообразив свою встречу с Мэри, недавно ставшей матерью, он создал стихотворение «Ты счастлива»:
Мы свиделись. Ты знаешь, без волненьяВстречать не мог я взоров дорогих:Но в этот миг ни слово, ни движеньеНе выдали сокрытых мук моих.На самом деле они так и не свиделись после того незабываемого лета. Мэри исчезла из его жизни, и лишь стороной доходили до Байрона слухи, что она очень несчастна в своем браке. Он уже стал знаменитым поэтом, когда зимой 1814 года пришло два ее письма – робких, полных жалоб на скверный характер мужа и расстройство семейных дел. На миг вспыхнула в его душе искра когда-то жаркого пламени, он стал готовиться к визиту – но не поехал знакомой дорогой в Эннесли-холл. Сослался на нездоровье, на слякоть…
В действительности он просто не хотел разрушить гармонию поэзии вторжением житейской прозы, неизбежным, если бы эта встреча состоялась. Миссис Мэри Мастере и та Мэри Чаворт, которую обессмертила лира Байрона, разумеется, вовсе не одно и то же лицо, потому что стихи – не фотография, а магический кристалл: наивно от них ожидать полного и буквального правдоподобия. В них есть высшая правда переживания, которое совсем не обязательно исчерпывается конкретным событием. Даже столь многое для Байрона значившим, как драма его первой любви.
Была очаровательная, но не в меру практичная – так ее воспитали – девушка, которой, как вскоре выяснилось, предстояло дорого поплатиться' за свою расчетливость. И была любовь пробуждающегося гения, которой Мэри, пусть даже природа наделила бы ее другим характером и способностью противостоять общепринятому, вряд ли могла соответствовать. Суть дела заключалась не в ее личных качествах. Суть дела заключалась в том, что эта любовь предполагала не просто взаимность отношений естественных, свободных, творческих – таких, какие тогда не могли возникнуть ни в Англии, ни где бы то ни было еще.
И любовь оказывалась обреченной с самого начала. В чувстве этом было, вероятно, еще и не осознанное Байроном, но властное желание совсем других отношений, чем те, которые почитались нормальными и правильными.
Оттого в истории с Мэри Чаворт столь несходны реальные обстоятельства и напряженность, глубина их осмысления. Судя по всему, увлечение остыло довольно быстро, хотя поначалу развязка казалась Байрону трагической. Жизнь, в конце концов, не могла ведь остановиться из-за этого удара, жизнь для Байрона только началась, и приготовила она ему испытания куда более суровые, предусмотрела для него такие бури, что после них безоблачным счастьем должна была ощущаться эта незабытая полудетская любовь.
И сам он прекрасно сознавал, что вся жизнь впереди, но – таково свойство настоящего поэта – сознавал и другое: русло, по которому она потечет, определилось в то лето, одухотворенное романтикой, но оборванное жестокостью. Что-то выяснилось как истина непреложная. Что именно – мы поймем из стихотворения, обращенного к сестре, к Августе; оно помечено 1816 годом:
Я брошен был в борьбу со дня рожденья,И жизни дар меня всю жизнь гнетет —Судьба ли то, страстей ли заблужденье?В пятнадцать лет невозможно ответить на такие вопросы. Натура не столь глубокая, как Байрон, не была бы так травмирована случившимся. Но у него все это осталось – чувством тоски, не притуплённой временем. И порождено оно было даже не коварством Мэри, которая, наверно, не устояла перед соблазном пококетничать, но едва ли что-то всерьез сулила своему застенчивому юному поклоннику. Несправедливым был весь порядок вещей в мире, где высокую, всепоглощающую страсть непременно отвергают и осмеивают, и никто не откликается на «боль души глухую», и мечты развеиваются, как горстка пыли, а мечтатель оказывается наедине с пустотой, горько себя упрекая за собственные наивные восторги.