Звезды падучей пламень
Шрифт:
Но Байрон не стал ее безвольным пленником. Случались приступы безнадежности, находили мгновенья отчаяния – все равно возвращалась вера, что недалек он, «грядущий взлет Свободы», который Байрон призывает в сонете, открывшем поэму «Шильонский узник». Теснятся, перебивают друг друга мысли, которые невозможно согласовать. Резкой светотенью отражается в стихах этот спор конфликтующих начал.
В разговорах с Шелли они часто касались мифа о Прометее – прекраснейшем из героев античности. Оба задумали воссоздать этот образ, оба выполнили замысел: Шелли написал драму, Байрон – стихотворение, входящее в тот же швейцарский цикл. Для обоих Прометей был символом вольного человеческого духа и мученичества, принятого ради людей. Но получились разные
Он воплощает беспредельное мужество, а в определенном отношении – жребий человеческий; хранить достоинство в несчастье, не покоряться, оставшись твердым в нескончаемой «борьбе страданий и воли». Сам бунт этого Прометея становится его победой, сама смерть – его торжеством. Стихотворение Байрона не назовешь ликующим, оно трагично. Но это высокая трагедия несмиренности. Прометей – только человек, которому ведомы порывы, не увенчиваемые зримой наградой, ведомо ощущение тщеты своих усилий, однако ведь
И Человек отчасти бог.Он мутно мчащийся поток,Рожденный чистым в недрах горных.Он также свой предвидит путь,Пускай не весь, пускай лишь суть:Мрак отчужденья, непокорство,Беде и злу противоборство,Когда, силен одним собой,Всем черным силам даст он бой.В строках этих выражена главная мысль, которая вдохновляла Байрона, когда создавал он свои философские стихотворения и поэмы, беспощадно отбрасывая иллюзии, но не поступаясь верой, которую пронес через всю жизнь, – верой гуманиста.
«Неволя была, кажется, музою-вдохновительницею нашего времени», – заметил Вяземский в статье 1823 года, где дан разбор только что появившегося «Кавказского пленника». И рядом с поэмой Пушкина называл еще одну – «Шильонский узник». Она недавно переведена Жуковским, и уже это делает ее событием для русской поэзии, потому что так у нас не переводил еще никто. Пушкин откликнется в письме: «Должно быть Байроном, чтоб выразить с столь страшной силой первые признаки сумасшествия, а Жуковским, чтоб это перевыразить».
Лишь со временем откроется, что Жуковский не только нашел блестяще точный русский эквивалент байроновской ритмики и образности, но слегка поправил оригинал. Потрясающая правда чувства, поразительная смелость контрастов, высокая простота слова – все это Жуковский сумел передать, как истинный мастер. А все же получилась не совсем та поэма, какую написал английский автор. В ее герое Жуковский увидел «мученика веры и патриотизма». Байрону же были безразличны религиозные побуждения, заставлявшие исторического прототипа осенять себя крестом, бросая вызов врагам родины. В участи Боннивара, гражданина Же невской республики, жертвующего своим благоденствием во имя ее свободы, Байрон прочитывал собственную участь искателя великой идеи, которому предуготованы лишь тяжкие страдания и усталость от жизни, уподобляющейся тюремным будням.
На самом деле совпадений тут не было, и в качестве документального свидетельства о Франсуа Бонниваре поэма Байрона не выдержит проверки. Зато она осталась, вероятно, непревзойденной во всей романтической лирике как художественный документ, который с поистине трагической мощью выразил то трудное время – годы после-наполеоновской реакции, годы безнадежности и бездорожья. И через всю поэму, сталкиваясь, споря друг с другом, протянулись темы Святой
Да, неволя действительно вдохновляла лиру Байрона в ту нелегкую для него пору. Томится в мрачном замке Боннивар. А Манфред, герой одноименной драматической поэмы, тщетно пытается вырваться из иного заточения, сознавая себя плененным духом, игрушкой в руках враждебных ему сил. Он полагал, что равен Прометею, и в нем различимы отблески огня, похищенного античным героем на благо людей. Трагедия в том, что пламя, сжигающее Манфреда, поддерживается не любовью к человечеству, а презрением к нему, гордыней, убивающей в нем все земное. Ни Конрад, ни Лара не могут с ним сравниться в испепеляющей ненависти, которую вызывает у этого героя обыденная жизнь и «жалкий облик человека», позабывшего, что он не просто прах, но «смешенье праха с божеством». А эта надменность, это не в меру обострившееся сознание своего избранничества обернутся для Манфреда одиночеством гнетущим, неодолимым, и бестрепетностью некогда могучей души, и чувством ненужности мира, в котором и он никому не нужен:
Жизнь для меня – безмерная пустыня,Бесплодное и дикое прибрежье,Где только волны стонут, оставляяВ нагих песках обломки мачт, да трупы,Да водоросли горькие, да камни!«Манфред» явился первой попыткой осуществить давний замысел драмы в духе Шекспира, которая говорила бы о сегодняшних заботах. Байрон начал его писать, едва вернувшись из поездки по Бернским Альпам ранней осенью 1816 года. Это путешествие запомнилось навсегда.
Высились гигантские ледники, тропа шла гулкими ущельями со следами обвалов, сверкал на недоступных вершинах голубоватый снег, замки и смотровые башни висели над темными пропастями. Поэт был восхищен этой величественной панорамой. Его впечатления отзовутся в драме суровостью пейзажа, возникающего в ключевых сценах, образами заоблачных скал, где даже птица не решается свить гнездо, и нагих гранитов, и расщелин, дышащих ядовитым паром. Непримиримая категоричность Манфреда, его монологи, накаленные безудержной страстью, полярность устремлений, в нем накрепко соединившихся, отказ от каких бы то ни было полутонов – сам характер поэтического повествования оказывался сугубо романтическим, необычным.
Но драматического напряжения все это создать не могло. И не помогали ни намеки на какую-то страшную тайну Манфреда, о которой, даже закрыв последнюю страницу, можно лишь догадываться, ни появление в пьесе таких персонажей, как аббат, пытающийся спасти героя, заставив его покаяться и смириться, или Ариман, злое божество, в персидской мифологии олицетворяющее силы ада. Кто-то из критиков тогда же не без причины заметил, что «Манфред» – не драма, а только сильно растянувшийся монолог заглавного героя и что три акта, на которые разделена пьеса, остаются чистой условностью, поскольку действия нет ни в одном.
Может быть, и правда справедливее было бы назвать «Манфреда» поэмой. Такое уточнение не лишне и не формально: драматическому писателю подобает знать законы сцены, или уж незачем использовать театральную форму. «Манфред», как и все другие пьесы Байрона, страдал оттого, что в нем не было той сжатости и энергии, какую в себе содержит поэзия, но и столкновения противостоящих характеров, дающего жизнь драме, не возникало. Оттого современники и не оценили все содержательное богатство, здесь скрытое.