Звезды падучей пламень
Шрифт:
Гордость, застенчивость, нередко о себе заявлявшая склонность поступать как раз обратно тому, чего от него ожидали, нелюбовь к пышнословию, «крайняя чувствительность к осуждению или похвале», вспышки гнева, придававшего дикое и смятенное выражение его прекрасному лицу, отчужденность в обществе, сменявшаяся в тесном дружеском кружке обаянием, которому невозможно сопротивляться, – до чего сложный узел, какое удивительное сплетение противоборствующих начал! «Лару» и «Гяура» читали многие, и в Байроне хотели видеть не того, кем он был, а того, кем должен был быть автор этих поэм. Стендалю поначалу тоже трудно отделить поэтический образ от реального
Некая маркиза специально приезжает издалека в Венецию, чтобы лицезреть британского изгнанника, а Байрон отказывается с нею знакомиться, – она, конечно, оскорблена, но и довольна: ходячее мнение подтвердилось. Рассказывают о князе, собственной рукой убившем возлюбленную-крестьянку, которая ему изменила, – Байрон в бешенстве выбегает из комнаты, предоставляя оставшимся всласть посудачить о его слишком сострадательном сердце. Кто-то признается, что лишь книги Руссо произвели на него впечатление, сравнимое с «Чайльд-Гарольдом», и слышит в ответ: «Избавьте меня от таких сравнений, рядом с именем лорда не поминают имя человека, некогда служившего лакеем».
Что тут только маска, что – подыгрывание байроническому герою, а что – истинный Байрон? Этого тогда не постигал никто, да и сегодня не так легко отделить случайное от существенного, читая, как держался и какое впечатление производил тот, кого Пушкин называет «мучеником суровым». Пушкинское определение, наверное, все же наиболее точно, и все же, чтобы в этом увериться, сколько напластований, сколько случайных черт нужно примирить!
Стендалю это давалось с трудом, но что-то главное он улавливал, не ошибаясь. Может быть, помогла та лунная зимняя ночь, когда после спектакля отправились полюбоваться белыми мраморными иглами Миланского собора. Байрон испытывал подъем духа: импровизировал поэму о средневековом авантюристе, которую так и не собрался написать, с нежностью говорил об Италии. Стендаль убеждался, что перед ним «великий поэт и разумный человек» – сочетание, встречающееся реже, чем союз гения с безумством.
Венеция, «где – зрелище единственное в мире! – из волн встают и храмы и дома», отогрела Байрона еще больше.
Его тяготило многое: упадок, австрийские солдаты, марширующие по венецианским площадям, дряхлеющие дворцы, ржавеющие заброшенные памятники. И тем не менее он чувствовал себя в своей стихии, оказавшись на этих улицах:
Там бьет крылом История сама,И, догорая, рдеет солнце СлавыНад красотой, сводящею с ума…Картинами Венеции открывается последняя песнь «Чайльд-Гарольда», и в первых же ее строфах прозвучит признание, которого тщетно было бы ожидать, читая «Сон», или «Тьму», или «Прометея»:
Я словно жил в твоей поре весенней,И эти дни вошли в тот светлый рядНичем не истребимых впечатлений,Чей каждый звук, и цвет, и ароматПоддерживают жизнь в душе, прошедшей ад.До того вечера у графини Бенцони остается еще почти два года. Но этот обычный светский раут ничего бы и не означал для Байрона, не начнись под действием итальянских впечатлений оттаивание души, для которой воскресла надежда счастья.
Перемену
Ему она не нравилась, эта «очень хорошенькая, сентиментальная и пустая итальянка», правда, заставившая Байрона отказаться от «порочных привычек», но не переменившая его «ложных идей». Шелли шокировало упрямство, с каким его друг отказывался от любых встреч с Клэр, раздражала мысль о католическом воспитании, которое дают помещенной в монастырский приют Аллегре. Терезу он подозревал в намерении изолировать Байрона ото всех, кто издавна был с ним связан, и оттого судил о ней предвзято, резко.
Он даже не принял в расчет сложностей ее нового положения. Между тем они росли. Услышав о «кавалере-почитателе», граф отнесся к этой новости равнодушно: в конце концов, так поступают почти все, к тому же и для него есть свои выгоды – кавалер, продавший, наконец, свое английское поместье, не стеснен в средствах, а одолженные суммы ему сложно будет требовать назад. Таким образом Байрон был готов откупаться хоть целую вечность: не готов он был – и не хотел – мириться с обязанностями, возложенными на Терезу брачным договором.
Их роман был открытым, сопровождался злорадными комментариями сплетников и тревогами близких Терезы, которых пугала ее смелость, а еще больше – дурная репутация Байрона. «Известно ли тебе, – писал ей брат, – что человек, который, по твоим уверениям, просто ангел во плоти, на самом деле заточил свою жену в безлюдном замке, о котором ходят весьма мрачные рассказы, а сам предался жизни беспорядочной и беспутной; известно ли тебе, что он, как говорят, командовал пиратским кораблем, когда был на Востоке?»
Со временем Пьетро Гамба станет одним из ближайших друзей Байрона, его спутником в последней поездке на греческую войну. Но пока над ним властвует сила молвы. Недолюбливая мужа Терезы, и он, и все в родном доме Терезы готовы принять его сторону, убедившись, что дело обретает слишком уж громкую огласку. А престарелый граф все еще колеблется: не попытаться ли, урезонив Терезу, сначала вытребовать у Байрона новых для себя милостей и уж затем положить конец всему этому скандалу?
Подавив в себе возмущение, Байрон пишет на родину влиятельным знакомым с просьбой похлопотать о месте британского вице-консула в Равенне, которого Гвичьоли давно добивался. Терезу временно удаляют под предлогом расстроенного здоровья. Так продолжается несколько месяцев: Байрон квартирует в равеннском палаццо Гвичьоли на нижнем этаже, граф бесцеремонно обшаривает туалетные столики и книжные полки в поисках улик, затем составляет для жены распорядок последующего совместного существования и требует подписать этот унизительный документ. Она отказывается. Одновременно приходит отказ из Лондона – место уже занято. И тогда граф подает жалобу духовным властям.
В Италии, где любой епископ обладает могуществом, которому позавидовали бы все князья, это был не только крайний шаг. Это была откровенная подлость в отношении Терезы: ведь ее мог погубить просто какой-нибудь особенно ретивый поборник добродетели, попади в его руки такое дело, погубить безвозвратно. На это Гвичьоли и рассчитывал. Семье Гамба пришлось обратиться к самому папе, прося о снисхождении.
Пришла бумага, скрепленная печатью папской канцелярии. Байрона с его опытом содержание ее не поразило.