Звон уздечки на закате
Шрифт:
Ехать ночью было небезопасно, но Пинхас наотрез отказался заночевать в лесу: мол, надо торопиться, использовать каждую минуту, пока дорога свободна, к утру можно и до самой латышской границы доехать. Бог милостив - не даст в обиду ни лошадь, ни детей.
Колыхался небосвод, колыхалась пронзившая лес дорога, колыхались утратившие очертания фигуры седоков; бесшумно колыхалось и само зыбкое вселенское время. Казалось, телега продиралась сквозь него в иное, неведомое, расположенное за горизонтом время, в котором нет ни немцев, ни красноармейцев, ни литовцев и ни евреев. Но чем резвее крутились
Воз негромко тарахтел во тьме, забеленной светом луны, как свекольник сметаной. Изредка во сне вскрикивал Мендель, и Эсфирь прижималась к нему теплой щекой, что-то шептала и ерошила, как весенний ветерок листву, его густые кудри.
Каждое утро балагула Пинхас, волосатый, приземистый, крепкий, как замшелый дубовый пень, слезал с облучка, отходил в сторонку, поворачивался лицом к Востоку и, забыв обо всем на свете, предавался молитве. Над его странной набожностью в местечке подтрунивали, а рабби Иехезкель Вайс и вовсе считал его безбожником - в синагогу балагула не ходил, по субботам покуривал папиросы, без всякого стеснения на пасху ел ржаной хлеб, но всегда перед тем, как отправиться на своей колымаге в дорогу, вытаскивал из комода семейный молитвенник и принимался шепелявой скороговоркой молиться и просить Всевышнего, чтобы Он благословил гнедую, сегодняшних и будущих седоков и его, грешника. Не раз беспокоил Пинхас занятого Господа и по дороге, когда у его лошади из-за ржавого ухналя ни с того, ни с сего отлетала подкова или ломалась спица в колесе.
Унаследованная от отца-балагулы привычка молиться не только перед дорогой, но и в дороге, чтобы конокрады гнедую не увели и чтобы седоки от разбойников не пострадали, чуть его и не погубила. За Паневежисом Пинхас спрыгнул с облучка, вытащил из-за пазухи заветный молитвенник и направился в дубовую рощу, которая подступала к самому большаку. Пока балагула, раскачиваясь из стороны в сторону, бормотал под языческим дубом молитву, к телеге - откуда ни возьмись - подошли трое в запыленных красноармейских шинелях и с выгоревшими звёздочками на помятых пилотках.
– Эта ваша телега?
– спросил старший из них у моего отца.
– Нет, товарищ сержант, - отрапортовал отец, который, оказывается, разбирался не только в фасонах мужской одежды, но и в воинских званиях.
– Стало быть, не ваша - обрадовался незнакомец.
– Эта телега - Пинхаса Шварца, - и отец взглядом показал на балагулу, который раскачивался под дубом, забыв про всё на свете.
– Позовите его!
– приказал сержант как бы всему возу.
– Пинхас! Пинхас!
– закричала мама.
– Идите сюда! Скорей! Потом помолитесь! Сейчас он подойдет, - успокоила она сержанта.
– Кончит молиться и подойдет.
– Молиться - не мочиться. Можно и прерваться, - буркнул не успокоившийся сержант.
Пинхас спрятал книжицу и, словно умытый молитвой, не спеша, зашагал к телеге.
– Сержант Улюкаев, - представился незнакомец в шинели.
– По приказу главного командования все повозки и лошади реквизируются для нужд Красной Армии, - сказал служивый.
– Вот ордер! Слазьте!
Велвл и Эсфирь засуетились, малолетний Мендель, приученный в Польше бояться всех людей в солдатских шинелях и с оружием в руках, вдруг зарыдал в голос.
– Пусть ордер покажет!
– сказала мама на идише.
– А вдруг фальшивый?
Что-то смекнув, красноармеец взял гнедую под уздцы и повёл было к лесу.
– Что вы делаете?
– закричал Пинхас.
– Вы не имеете права! Это моя лошадь. Двадцать лет, как мы вместе! Я купил её, когда она ещё была жеребёнком. Вас ещё на свете не было.
– Ну и что? Побыли два десятка вместе, и хватит, - огрызнулся сержант, не оборачиваясь.
– Не отдавай её, не отдавай!
– снова закричала мама на идише.
– Господи, кто мы без лошади? Люди, люди, лошадь уводят! Лошадь!
Ее крик привлек внимание других беженцев, которые понуро брели по большаку. Они остановились, из любопытства окружили телегу и лошадь живой изгородью.
Сержант, неожиданно очутившийся в еврейском окружении, на миг оробел, замедлил шаг, и этого короткого мига хватило, чтобы разъяренный Пинхас кинулся к нему, вцепился пудовыми лапами в горло и под одобрительный вой бездомной толпы принялся что есть мочи их сжимать. Сержант хрипел, вырывался, дрыгал ногами в заскорузлых кирзовых сапогах, пытаясь угодить носками возчику в пах, в причинное место, но Пинхас, смешно приплясывая, увёртывался от ударов и еще больней сдавливал вору железным обручем шею. Лошадь, почуяв свободу, подбадривала хозяина звоном уздечки и, отпугивая хвостом слепней, наблюдала за схваткой.
– Убери лапы!
– прохрипел сержант.
– Эй, врежьте ему!..
Но однополчане не спешили на выручку своему командиру.
Пинхас расслабил руки, оттолкнул сержанта, подошёл к гнедой, потрепал её лохматую гриву и чмокнул в задумчивую морду.
– Да кому нужна твоя хлёбаная кляча? На кого, гад, руку поднял?
– ощупывая кадык, пробурчал сержант - На Красную Армию! А вы, дурни стоеросовые, чего зенки вытаращили?
– напустился он на своих подельников.
– Почему его не прихлопнули, раззявы хлёбаные?!
Когда Пинхас снова забрался на облучок, сержант издали прицелился в него из винтовки, нажал на курок, но выстрелил не в голову возницы, а для острастки или от досады поверх его головы. В голову он, видно, не отважился - вокруг слишком много глаз, да и про ордер сбрехнул. Просто немцы в двадцати верстах, пёхом от них далеко не уйдешь, в лесу не спрячешься, литовцы найдут и на первом же суку повесят; безлошадному солдату, отбившемуся от своей части, из этого треклятого края ни за что не выбраться и родную Смоленщину не увидать...
– Он мог вас, реб Пинхас, убить, - тихо, не скрывая своего восхищения возницей, промолвил Велвл, когда телега взобралась на косогор, с которого открывался вид на занавешенную ивами, словно длинными, шёлковыми кистями штор, литовскую деревеньку.
Там, в непостижимой тишине, мирно поскрипывали колодезные журавли и в тёплых гнёздах, свитых на крышах риг и овинов, хлопали упругими крыльями молодые аисты, научившиеся летать по ещё довоенному, не проколотому зенитками небу наперегонки с юркими облаками.