Звон уздечки на закате
Шрифт:
– Ну и что? И я его мог...
– признался Пинхас.
– Это спасти кого-нибудь на этом свете трудно, а убить - проще простого.
Он помолчал и добавил:
– Бог нас, видно, обоих пожалел. Если бы этот русский, которому, как и нам, не хочется умирать, попросил по-людски: "Подвезите!", глядишь, мы бы и потеснились, может быть, и до Двинска вместе доехали, но он понадеялся больше на свою винтовку, чем на нашу совесть.
– Пинхас стегнул лошадь.
– Телега-то большая... Как хорошенько подумаешь, разве Божий мир не одна большая телега? Беда только в том, что каждый седок
Откуда-то потянуло сытным, утренним дымком.
Над плакучими ивами в небо взмыли молодые аисты.
Я с завистью следил за тем, как они летают, как садятся на скошенный луг, как вышагивают между копен своими тонкими, как сухие хворостинки, ногами. Порой и я совсем забывал про войну, про оставленный в Йонаве дом и невольно упивался тем, что впервые в жизни видел: синими озёрами, сверкающими в высоких лесных рамах; степенными стадами, пасущимися в ложбинах; древними языческими курганами.
– Далеко еще до этого Двинска?
– спросила - не у самого ли Бога?
– мама.
Никто ей не ответил.
– Может, Пинхас, снова сделать где-нибудь остановку? Вы только посмотрите - какая вокруг тишина! Что, если мой братец Шмуле правду говорил, и русские уже справились с немцами? Может, эту суматоху, этот кавардак на самом деле удастся переждать в каком-нибудь медвежьем углу и живыми и здоровыми через недельку-другую вернуться домой - в Йонаву?
Тишина и впрямь была завораживающей и непостижимой.
– Вы как хотите, но я обратно не вернусь. Под моей крышей уже, наверно, хозяйничает рыбак Пранас. Теперь, кроме этой телеги, у меня никакого дома нет. Я родился в дороге и, наверно, в дороге помру, как и мой отец, светлый ему рай. Выехал на рассвете в Каунас, щелкнул в тишине кнутом и затих, - пробасил Пинхас, помолчал и негромко добавил: - Только бы гнедая не подвела... Что-то она неважно тянет. Стара уже... Когда я был пацаном, то думал, что уж кто-кто, а лошади не стареют. И птицы, и деревья, и камни... Мм-да... Всё стареет. Даже небо... Когда-нибудь и оно рухнет на землю.
Он замолк, и его молчание гулким, недобрым предвестьем отозвалось в душе каждого из седоков.
Лошадь и впрямь тянула неторопко и вяло: видно, немцы ей были не так страшны, как старость.
Забота о гнедой, не знавшей - которые уже сутки - отдыха, заставила Пинхаса сделать передышку и свернуть в небольшой городишко Обеляй.
Городишко и впрямь оправдывал свое название - Яблоневка - он весь утопал в яблоневом цвету. Белые кружевные пушинки носились по главной улице, падали на крыши ухоженных, ладных домиков с деревянными коньками и опрятными ставнями; на шпиль белого, словно осыпанного яблоневым цветом, костела; тем же благостным цветом был устлан притвор, где возвышался памятник какому-то прелату или епископу.
Знакомый Пинхаса, к которому возница нас привел на постой, долго разглядывал деньги - смятые, скукожившиеся русские рубли, мусолил пухлыми пальцами бородку Ленина, его лысину, как будто имел дело с фальшивомонетчиками, и не спешил прятать задаток в карман полотняных штанов. Он, видно, предпочел бы получить вместо
Пока Пинхас расплачивался, отец озирался вокруг и что-то упорно искал взглядом. Наверно, швейную машинку. Хотя бы ручную. Он бы с удовольствием что-нибудь сшил. Может, даже даром, ради собственного удовольствия. Сшил бы из чего угодно - не только из двух отрезов, которые он прихватил в дорогу, но даже из обыкновенного рядна, из лоскутов, из яблоневого цвета...
Мама и Эсфирь, не мешкая, занялись готовкой. Тем паче, что хозяйка - Катре - принесла всякую всячину: свежие яйца, картошку, молоко и простоквашу, сыр, липовый мед.
– Ешьте, ешьте, - приговаривала Катре.
– А швейной машинки, скажите, у вас в доме случайно не найдется? Сгодится и ручная. Я портной, - осторожно, как иголку из подушечки, извлёк свой вопрос отец
– Не держим, - смутилась Катре.
– Но могу у соседок спросить. Но тут вам скорее косу или грабли одолжат.
В косе и граблях он не нуждался. В последний раз отец размахивал косой в литовской армии, на влажном принеманском лугу, когда служил уланом в Алитусе. С той поры в его памяти остался только запах сена, от которого, как от первого поцелуя, кружилась голова, и клонило ко сну.
Про своё обещание Катре, видно, забыла, и отец был вынужден заниматься чем попало: чистил картошку, колол дрова, бродил - когда один, когда с сапожником Велвлом - по городишку. Во время своих хождений, раздражавших и пугавших маму, они набрели на маленькую, запертую на засов синагогу с разбитыми окнами и короткой надписью на литовском языке, выведенной старательным гимназическим почерком на входной двери: "Евреи! Ваш свинарник закрыт навеки!"
– А ты, Шлейме, ещё сомневался, надо ли бежать. Они ещё не такое напишут...
– сказал Велвл.
По вечерам томившиеся от безделья отец и Велвл ходили с Пинхасом на озеро купать гнедую.
Лошадь фыркала от удовольствия. Из воды, как кочан диковинного растения, торчала её гривастая голова, а глаза в сумраке сияли на озёрной зыби, как два упавших созвездия.
Когда лошадь, разбрызгивая во все стороны благодать, выбиралась на берег, мужчины принимались расчесывать ей гриву, гладить по лоснящемуся крупу и выдергивать из хвоста застрявшие колючки. В мире, казалось, не было тогда более важного дела, чем прикосновение к этой почти забытой и столь доступной каждому благодати. Казалось, и Пинхас, и Велвл, и мой отец вот-вот сами зафыркают от этой нечаянной радости, от дарованной Господом Богом щемящей душу вольницы, пусть и недолговечной.
Я оставался сторожить привязанную к опрокинутой лодке лошадь, прислушиваясь, как барахтается в воде отец, как размашисто гребет к середине озера коротышка Пинхас, как, набирая полные пригоршни воды, обливает себя не умеющий плавать Велвл, и над нами всеми полыхал небосвод, и легко, демонстрируя своё умение Всевышнему, летали деревенские ангелы - домовитые, благодушные аисты в своих черно-белых, сшитых Главным Портным смокингах.
Это была первая ночь, когда мы снова спали в постелях.