Звон уздечки на закате
Шрифт:
Григорий Канович
ЗВОН УЗДЕЧКИ НА ЗАКАТЕ
Уже над Йонавой по-хозяйски кружили чужие самолеты, но не с красными звездами, как обычно, а с другими зловещими знаками на крыльях; уже на окраинах местечка открыто гуртовались повстанцы, которые опоясывали рукава белыми повязками, еще не обрызганными еврейской кровью, и со дня на день ждали желанных, пускай и смертоносных, перемен - прихода передовых частей немецкой армии; уже тяжелые, крытые брезентом грузовики с номерами другой армии, набитые нехитрыми гарнизонными пожитками, комсоставскими женами и детьми, в спешном порядке покидали военный городок в Гайжюнай и отправлялись обратно на Восток - туда, откуда они, непрошеные,
Сам же отец немцев в жизни в глаза не видел, слышал о них только в юности от своего первого учителя Шаи Рабинера, забиравшегося на заработки аж в Дрезден и Магдебург и всегда отзывавшегося о тамошних жителях с завистливым почтением. Ничего, мол, не скажешь - великие мастера и кудесники!..
– Бог немца - работа, он не Всевышнему молится, а игле и рубанку, - с чужих слов спокойно и вразумительно старался втолковать мой отец и маме, и Шмуле-большевику, бросившему портновство ради командирских погон и форменной фуражки.
– Нам бы, евреям, так... Если кто-нибудь и должен их бояться, то это лоботрясы и дармоеды, придумавшие себе такое легкое ремесло, как сажать людей в тюрьму или ни за что ни про что убивать. А нам-то чего их бояться?
– Нам чего бояться?!
– срывалась на крик мама.
– А ты бы этого "поляка" - сапожника Велвла - послушал! Он в тюрьму никого не сажал, - ополчалась она на отца.
– Велвл всю жизнь шилом в чужие подошвы тыкал. Не поленись, сходи к нему и расспроси. Он тебе расскажет, как из Польши еле ноги унес!
Велвл был беженцем из Белостока. В начале сорокового он появился в местечке с маленьким, рыжеволосым сыном Менделем и миловидной, богомольной женой Эсфирью, нанявшейся нянькой в многодетную семью нашего местечкового раввина Иехезкеля Вайса.
– У меня своя голова на плечах, - сердито отвечал отец.
– Откуда ты знаешь, что Велвл бежал из Польши от немцев, а не от должников? И потом я уже назначил на четверг последнюю примерку костюма рабби Иехезкеля.
– Война на пороге, а ты своё - на четверг примерку назначил...
– Война, не война, каждый, Хена, должен своим делом заниматься: солдат - стрелять, портной - шить и приглашать заказчика на последнюю примерку. Рабби Иехезкель придёт в четверг, - как ни в чем не бывало, продолжал отец, - и что я ему скажу? Что из-за этого переполоха примерка отменяется? Что сапожник Велвл советует всем евреям и вам, рабби, немедленно убраться отсюда, чтобы не пришлось примерять на себя беду?
– Да ты совсем рехнулся! Оглянись вокруг! Все нормальные люди бегут. И нам засиживаться нечего. Пора убираться. И чем быстрей, тем лучше, пока нас эти твои хвалёные немецкие мастера не перерезали или не вздёрнули на рыночной площади.
– Ну зачем же, Хена, такую панику разводить?
– уже с меньшим пылом защищал себя и немцев времён своего учителя Шаи Рабинера мой отец.
– Ты, голубчик, как хочешь, а я завтра же беру Гиршке и убираюсь отсюда. Сын мне дороже, чем панталоны рабби Иехезкеля.
В одном он, упрямец, истый литвак, всё же ей уступил - перед самой первой бомбёжкой военного полигона в Гайжюнай, вблизи Йонавы, всё-таки наведался к беглецу из Польши.
– Ты, Велвл, мне объясни, что там у вас с евреями произошло? Это правда, что немцы их там и травят, и режут?
– Неправда, - сказал Велвл.
– Там евреев травят и режут не только немцы, но и поляки... Слава Богу, мы с Эсфирью и Менделем вовремя оттуда рванули.
– Хена говорит, что и нам пора сматываться. Мой покойный тесть, да будет благословенна его память, бывало, в назидание говорил: в постели с женой не пререкайся, в постели прими все её советы, но на людях, при свете дня, всегда поступай наоборот, ибо ум женщины - ум ночной.
– Тесть твой ошибался, - вздохнул Велвл.
– Господь Бог, наш заступник и покровитель, и тот нет-нет да и даст промашку. Разве это не Его ошибка, что наряду с нами Он сотворил ещё и немцев? Твоя женщина тысячу раз права. Бежать надо... Но я боюсь, Шлейме, что евреи вряд ли уже от них где-нибудь укроются. Страшно вымолвить, но чует моё сердце, что они нас всюду достанут.
– Ну?
– спросила мама, когда отец вернулся от сапожника.
– К страху в гости лучше не ходить. Страх тебя встречает, страх тебя и провожает. Твой Велвл меня такими ужасами угостил!..
– Даже если тебе захочется ещё раз угоститься, то у тебя ничего уже не получится. Я договорилась с Пинхасом. Телега у него большая, все уместимся...
Хотя отец и почитал себя главой семейства, последнее слово всегда принадлежало матери. Одолела она своего избранника и на сей раз. Всю ночь они о чем-то шептались в спальне, не раздеваясь и не ложась спать. Не мог уснуть и я. Сон, как мушиная липучка, манил меня своим медовым цветом; я каждую минуту был готов поддаться искушению и прилепиться к нему, но тщетно. Несколько раз я вставал и, стараясь не скрипеть половицами, подходил к родительской спальне, прикладывал к приоткрытой двери свое утомленное любопытством ухо, но оттуда, из теплой, залитой звездным сиянием глубины, до моего слуха доносилось только невнятное шу-шу-шу, как будто жучки шебаршили в копне или что-то медленно просеивалось через решето.
Я изо всех сил старался предугадать, что наутро собираются предпринять мои родители, куда балагула Пинхас, исколесивший вдоль и поперёк всю Литву, повезет нашу семью; и у меня из головы не выходили слова сапожника Велвла, у которого в глазах никогда не гас влажный фитилек задумчивости и печали: "Вряд ли мы от них где-нибудь укроемся...". Мне было невдомек, почему немцы так охотятся за евреями по всему миру. Чем их обидел мой отец, который всё человечество делил только на два племени - на тех, кто шьет себе одежду у мужских портных, и тех, кто шьет ее у дамских, как его брат Мотл? Чем этих немцев так обидел старый холостяк Пинхас, у которого и лошадь, как уверял дядя Шмуле-большевик, была девственницей - возница к своей гнедой жеребцов и за версту не подпускал? Чем их обидел пекарь Файн или почтенный рабби Иехезкель, который в нашем местечке столько лет терпеливо и честно замещал Бога и отдувался за все Его промахи, а сейчас и за то, что Тот, будучи Всесильным и Всемилостивейшим, создал на горе всем евреям ещё и немцев? Я чувствовал: случится что-то непредвиденное - такое, что перевернет вверх дном всю нашу прежнюю жизнь: наступит утро, и у меня, например, навсегда отнимут мою реку; мою рыночную площадь; мой клен, на верхушку которого я, к ужасу моей бабушки Рохи, забирался по нескольку раз на дню, чтобы за крышами домов разглядеть не только парящего в небе коршуна, не только проплывающие над головой облака, но и то, что ни в какой бинокль не увидишь - самого себя через десять-пятнадцать лет, взрослого, в фетровой, как у доктора Рана, шляпе, с кожаным чемоданчиком под мышкой, в лакированных ботинках и обязательно под руку с единственной дочерью мельника Вайнштейна - Рейзеле, которая день-деньской играет на пианино - сидит за большим чёрным ящиком, нажимает своими пальчиками на черные и белые, как головки рафинада, клавиши, и из открытых окон дома над местечком плывут неземные звуки.
Господи, разве на фуру Пинхаса уместишь эту реку, этот ветвистый клён, эту Рейзеле, всех этих шумных, бестолковых и многомудрых евреев? Вон их сколько в одном маленьком нашем местечке! А телега у Пинхаса одна. И лошадь одна...
Под утро отец не сел за швейную машинку, и мы с мамой бросились вынимать из шкафа, снимать с манекенов недошитые пиджаки, развешивать их на деревянные, замусоленные плечики, доставать с полок полуготовые брюки. Рассортировав все заказы, отец и мама отправились разносить их давним заказчикам.