...И гневается океан(Историческая повесть)
Шрифт:
— Это не корыто, — ответил Макар Иванович. — Это домовина [100] такая, а в ней покойник. Якуты, бывает, по старому обычаю своих хоронят, особливо когда христианское кладбище далеко.
Николай Петрович вздрогнул. Только сейчас он до конца осознал, что две недели подряд смерть безмолвно стояла у его изголовья.
— Завтра мы едем, — решительно сказал он.
Чердынцев всплеснул руками:
— Побойтесь бога, ваше благородие! Да вас еще и ноги-то не держат. И голова как у пьяного мотается.
100
Домовина —
— Не спорь, Иваныч. А доставай-ка тройку. Мне теперь едино — в санях ли, в юрте ли отлеживаться.
— Да где я так скоро лошадей возьму? Я ведь Нефеда отпустил, — пряча глаза, сказал Чердынцев. — У якутов кони-то куда как дороги. Вон у наших провожатых один околел, так они ему уши обрезали, чтоб хозяину показать: дескать, не продан конь, а издох по своей воле.
— Не заговаривай мне зубы, — перебил Николай Петрович. — Хитрец какой! Пойдем, я денег дам. И за ценою не стой. Заплати что просят.
— Как же, они эдак-то по миру вас пустят, — проворчал приказчик.
Наутро все же выехали. Николай Петрович лежал в кошеве [101] с сеном, обутый в теплые пимы и до подбородка укрытый волчьей дохой. Он то дремал, то обдумывал дела, которые ждали его в Петербурге.
Предстоял разговор с царем. Как-то встретит он проект Резанова касательно Америки? Поддержит или просто отмахнется за недосугом? И каково нынешнее положение при дворе Николая Петровича Румянцева? Тот-то умен и все поймет с полуслова…
101
Кошева — легкие и глубокие дорожные сани.
Через два дня завиднелись синие луковицы церквей. Это был Якутск, самый старинный из здешних городов. За полтораста лет своего существования он раз двадцать выгорал дотла и вновь отстраивался руками казаков. Отсюда пускались когда-то в неизведанные края удалые ватаги Семена Дежнева и Михаила Стадухина…
По раскатанной дороге переехали на левый берег Лены, заваленный штабелями бревен, и вот уже замелькали дома добротной русской работы, с кружевными свесями крыш, с шатровыми высокими крыльцами и с петухами на воротах.
В Якутске Резанов снова почувствовал себя худо. Местный лекарь, из вездесущих немцев, сказал напрямик, что герр Резанов погубит себя, если отправится в путь, не окрепнув совершенно.
— Страшен черт, да милостив бог, — усмехнулся Николай Петрович, и в тот же день, несмотря на уговоры Чердынцева, выехал из Якутска.
Дорога шла вверх по Лене до самого Качуга, а оттуда до Иркутска рукой подать. Лена застыла неровно, торосами, и по пути пришлось сменить несколько разбитых саней.
Немец оказался прав. Макар Иванович привез Резанова в Иркутск совсем больным.
— Шабаш, ваше благородие, — сказал он. — Выпороть меня, дурака, мало, что вас слушался. Теперь хоть на коленях стойте — не уступлю, и одежду вашу спрячу, и ямщика зашибу, который вас везти согласится.
На сей раз прекословить Чердынцеву Николай Петрович не стал и пролежал в постели около месяца.
А судьба как будто решила добить Резанова. Под Нижнеудинском, переходя через реку, лошадь Николая Петровича поскользнулась на наледи и грохнулась, придавив седоку ногу. Острый, как кинжал, осколок льда вонзился ему под коленную чашку, и настала темнота…
Умирал Николай Петрович Резанов на какой-то безымянной почтовой станции, в шестидесяти верстах от Красноярска. Привезенный Чердынцевым доктор определил у больного сильнейшую лихорадку.
— Но сие не главное, милейший, — сказал он Макару Ивановичу. — Главное — нога. Антонов огонь [102] . Исход, как мы говорим, летальный.
102
Антонов огонь — гангрена.
— Летальный? — переспросил Чердынцев. — Это что же такое?
Николай Петрович вдруг открыл глаза.
— Лета, Иваныч, — это река забвения… на том свете, — сказал он чуть слышно. — Подай мне перо и бумагу.
Чердынцев пошел к смотрителю. Вернулся он с чернильным прибором и бумагой. Николай Петрович попробовал писать, но перо выпало из пальцев.
— А тут фельдъегерь заезжал, — вспомнил вдруг Чердынцев. — Он вас в Петропавловске искал, а нашел тут, да вы без сознания в ту пору были. Пакет оставил и шкатулку. Вот они, на столе.
— Вскрой пакет и дай мне.
Макар Иванович сломал печати и подал Резанову две бумаги.
— Высочайший рескрипт [103] — прочел Николай Петрович первую строку и отложил листок в сторону.
Вторую бумагу он дочитал до конца. Это было повеление царя о принятии дворянского сына Петра Резанова в Пажеский корпус.
— Ну и слава богу, — подумал Николай Петрович вслух. — Петя устроен. А Оленьку Гаврила Романыч не оставит…
— Что в шкатулке? — через минуту спросил он, и Чердынцев положил перед ним на одеяло табакерку, обсыпанную крупными бриллиантами. На ее крышке был вензельный портрет Александра.
103
Рескриптом называлась грамота государя о награждении высшим орденом.
— Бумаги мои и записи, Иваныч, передашь в главное правление Булдакову. Слышишь?
— Слышу, ваше благородие. — Чердынцев заплакал, всматриваясь в лицо Николая Петровича.
Лицо было спокойно и казалось обычным, только потемнели глазные впадины да заострился нос.
— Вот, Иваныч, не бывать мне больше в Америке, — продолжал Резанов, закашлявшись. — Увидишь Баранова, кланяйся… Скажи, не сдержал Резанов слова своего… Боюсь, все его труды прахом пойдут… Жаль… Душа болит… А эту штуку, — он посмотрел на табакерку, сверкавшую камнями, — сыну моему отдашь. Прощай и прости, Иваныч… Много я хлопот тебе доставил.