...И медные трубы
Шрифт:
— И кто побеждает в конце концов?.. Мы вошли в Петербург?
— Империя, во всяком случае, рухнула. Екатерина со двором бежала в Пруссию, но умерла по дороге.
Историк быстро менял картины. Мелькнули объятые пожаром деревни, большое поле, где рожь вперемешку с молодым кустарником, горящий Невский проспект.
— Вот это важная сцена.
Стван шагнул ближе к экрану.
Незнакомая площадь перед храмом, вся забитая народом. Помост, устланный коврами. Красного бархата кресло, в котором мужчина. Колокольный звон и дым пожарищ. (Стван заметил, что
— Сделайте крупнее.
Теперь помост был виден вблизи. Худой изможденный человек с короной на седых, растрепанных ветром волосах что-то злобно говорил стоящим тут же людям с автоматами — каждая фраза подчеркнута резким движением руки. Взгляд подозрительный, на щеках красные пятна. От носа глубокие морщины к тонким губам.
Историк подрегулировал звук. Резко ударило слитным гулом толпы, топотом, даже как будто запахом гари. Донесся обрывок фразы, “…угольных пригонят, не сплошать..”
Затем на все звуки наплыл всеобнимающий медный вал колокола.
— Узнаете? — спросил Филолог.
— Я?.. — Стван отшатнулся. — Неужели я?
— После сражения с поляками под Тулой вы решаете принять царскую корону.
— С поляками?
— Польша отделилась в девяносто четвертом. И сразу начала интервенцию. Турки тоже хлынули на Украину. Остановились перед Царством Войска Донского — дальше казаки не пустили.
— Ваших сподвижников, — сказал Юрист — остается все меньше и меньше. Несколько человек были убиты в разных губерниях, когда развозили манифест. Ну а некоторые будут казнены вами же.
— ?
— Хаос в стране. Два десятка учеников оказались каплей в море, тысячи нужны были, десяток тысяч. В результате повсюду новые вожди, борьба за власть, грабежи, поджоги, а потом голод, эпидемии, иностранные войска, религиозные течения и секты — одни против других. Заросли поля, население за два года сокращается почти наполовину. Перед этим обвалом проблем начинается раскол в среде ваших учеников, кто-то отпадает.
Историк пустил новую серию кадров.
— А дальше? После Тулы?
На экране мелькнуло что-то яркое.
— Что это?
— Один из вариантов. Перед битвой за Киев, чтобы не губить людей, вы решаете устроить демонстрацию — на Русановских болотах взорвать атомную квант-бомбу. Потом приказ отменяется, но Григорий, давно задумавший отделиться от вас, поднимает бомбу и взрывает на большой высоте. Людьми было воспринято в качестве конца света. Массовые самоубийства, десятки тысяч бросали хозяйство, шли в леса.
Он поднял руки.
— Хватит! Мне все понятно.
Историк выключил экран.
— Да вы успокойтесь, — сказал Философ. — Этого же ничего не происходило. Расчет машин, видение, мираж. А на усадьбе у вас все пока тихо… Вот выпейте воды.
— Да… А вот как мне теперь — просто жить? Существовать в прошлом, как трава, как улитка, ни во что не вмешиваясь?
— Решайте. Мы полностью полагаемся на вас.
Какой же то был вечер!
В двусветном зале бронзовые грифоны держали в лапах восковые свечи. На столе фарфоровый сервиз, хрустальные бокалы, ножи и вилки золоченого серебра, бутылки из княжеского много лет не отпиравшегося погреба, ананасы, апельсины из оранжереи, срезанные цветы в вазах.
Двадцать восемь мальчишек с девчонками и он сам.
Как хорошо знал каждого и каждую. Все в разное время болели, ранились, жглись во время опытов, со всеми были переживания. Теперь на лицах сменялись удивление, боль, задумчивость. Но отвращения не было.
— И вот он — я! Обыкновенный человек.
Долгое молчание. Они не переглядывались. Наконец Гриша сказал.
— Нет, Степан Петрович. Обыкновенных мы знаем — их тут много по усадьбам, про них известно. А вы делали нас.
Все глаза потеплели.
Стван вздохнул освобождение. Далеко еще было, к счастью, до того помоста на площади, до атомного наводящего ужас просверка в небе.
Взял бокал. И они все тоже подняли, чтобы впервые в жизни коснуться губами вина.
Лилась через усилитель мажорная соната Генделя — специально этой зимой приглашали из Петербурга музыкантов, немцев да итальянцев, записывали целыми концертами.
Танцевали полонез, гавот, девушки под песню водили хоровод. Снова садились за столы. Решено было в последний раз вольно говорить о том, что было, что знали, чего добились.
— А помните, Степан Петрович…
— А помнишь, Таня…
Вышли в сад. Рассвет отбросил туманные тени. Опять музыка. (Пусть уж слышат за стеной, кому доведется.) Смотрели друг на друга, равные, красивые, озабоченные высоким — как в те новые века, которые еще грядут.
Всю следующую неделю разбирали станки, устройства, агрегаты. Днем, ночью дымила плавильная печь, туда целиком бросали инструменты, приборы, машинные блоки, схемы. Потом в пруду топили слитки ноздреватого хрупкого сплава. По всему дому битое лабораторное стекло хрустело под ногами. Бумагу и химикалии жгли, кое-что взрывали в парке. Здание внутри постепенно обретало прежний контур. Но облик разоренности: полы в покоях испорчены, мебель поломана, стены в дырках. Всю работу рассчитали по дням, спланировали сами ребята. Но делалось дело почти молча, с малым, только необходимым разговором. Не острили.
Стван же отключил многолетнее напряжение, отпустил себя. Бродил по парку, по опустевшим залам дома. В одиночестве, без спешного труда, восемнадцатое столетие открывалось ему иным, существующим для себя, не для сравненья с будущим. Ум и талант смотрели с портрета в золоченой раме, нагая мраморная богиня над запущенной куртиной вдруг вызывала на глаза сладкие слезы. Задумывался: время-то страшное, но, пожалуй, еще сквозь многие века будет оно светиться горностаевыми мантиями, шеренгами румянцевских, суворовских полков, пышностью балов, туниками прелестных женщин, которые так рано умирали, чтоб вечно молодыми оставаться на полотнах русских художников, в камне надгробий.