...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове)
Шрифт:
Старик посмотрел на него вприщур — нет ли подвоха. На вопрос не ответил, вздохнул, выпустив изо рта пар.
— А тебе, сынок, я вижу, трудненько тама придется.
— Почему?
— Непривычный ты к неволе, и гордость из тебя проглядает. Не сдюжить тама-то.
— А я там долго быть и не собираюсь.
— Это как же?
— А вот так же.
Старик кинул по сторонам быстрый, как укол, сторожкий взгляд, укоризненно покачал головой.
— Зачем о таком говорить? Я тебя не знаю, и ты меня не знаешь. Долго ли до беды.
— А я по глазам вижу, что ты честный человек!
Велико было удивление Сухинова, когда он стороной узнал, что честный голубоглазый старичок был в давние годы одним из самых известных и опасных лесных ухарей, а впоследствии держал на большой дороге трактир, что-то вроде перевалочного пункта для всех окрестных шаек. В партии, с которой шли черниговцы, он пользовался большим авторитетом. Сухинов еще
— Так бы оно ничего, да людишки там ненасытные. Того гляди, сожрут. А ты, я вижу, барин открытый, доверчивый. Хотя чего, и то бывает, что овца волка поедает. Глаз у тебя ухватистый, зоркий. Может, и не пропадешь, — старик, найдя в Сухинове благодарного слушателя, охотно делился с ним своей каторжной мудростью. К людям он относился пренебрежительно, но добродушно. Как к забавной ошибке природы. Оказалось, что старик и грамоте обучен и свет повидал. Хаживал с контрабандой в Турцию, в Болгарию.
— В твои годы-то я только жил да гулял, хребет себе не ломал. После, как стал задумываться, загрустил шибко. Куда ни приди, в какую сторону ни глянь — нет спасения человеческому роду. Кто силен, тот и прав. У кого казна, тот и силен. Заскучал я. Повсюду на блаженных воду возят, а сытенькие в почете. Бога давно забыли, только что имя его повсеместно треплют, да в церквах, где самое ворье собралось, его именем грабют. Ну, я тоже к сильненьким присоединился, не гнить же заживо, ежели умишко есть. Пограбил, погрелся около богатства, а тут и срок приспел на каторгу отбывать. В первый раз то есть. Сколь я безумствовал, сколь бед натворил, а взяли за пустяк, вспоминать стыдно… Осудили не сильно — на шесть годков. Я, когда на каторгу вроде тебя несмышленый шел, думал, ну теперь все, доплясался, ведь если на миру разврат и бой повсеместный, то что же там-то — ад кромешный, геенна огненная? Пригнали, огляделся, обжился, мать честна! То же самое, что повсюду. Горб тяжельше гнуть, а так все едино. Опять кто силен, тот прав, у того и еда сытнее, и сон слаще. А кто в слабину, того и запрягли. Вот ты интересуешься, как там житье. Я и отвечаю: как везде, так и там. Никакой разницы. Расправа скорее, да зима холоднее. Только и всего. Я еще так теперь думаю и тебе об этом скажу: пугают людей каторгой зря. Происходит перемещение с места на место, не более. Земля сплошь каторга, и все народы на каторге родились и на ней живут. Опасение одно — смирись и испытуй радость в любом месте и в любое время. Как я это уразумел, печалиться перестал и до сей поры живу, улыбаясь, чего ж тебе советую.
Старика имя было Петр Андреев.
— Не видал ты, старик, настоящих людей! — сказал ему Сухинов.
— Как не видеть, видал. И ты, видно, с ними встрелся, потому в оковах и шагаешь. Хороший человек среди других людей как цветок среди репьев. Не успел расцвесть, а уж ему башку крутят. От хороших по нынешним временам бечь надо, как от чумы. Они и сами сгинут, и тебя в омут утянут за собой. Ты меня слушай, я плохого не скажу, а и врать не буду. Потому глянулся ты мне. И товарищи твои глянулись. Жалко вас. Чего ищете? Ты пойми, плетью обуха не перешибешь. Были посильнее вас, кто пробовал. Степан Тимофеевич да Емельян Иванович — где они? Мученическую гибель приняли. И что? Народу лучше стало? Вольготнее ж сытнее? Куда там. Одна польза — кровушкой землю полили, родить лучше будет. Беги от хороших, говорю тебе! Злодей тебя обманет и ограбит, ежели рот разинешь, его хоть понять можно, у него своя нужда; хороший человек по одной блажи своей тебя в пропасть спихнет, не поймешь зачем. Устройство жизни нам не переделывать, потому не нами заведено. Горести людские не ветер надувает, они из его чрева растут, как из кучи навозной. Человек разумом живет, а чревом жаждет. И осатанел от ненасытности брюха. Ты к нему с добром, а он тебя по башке обухом. Спохватишься, да уж череп надвое расколот… Ты меня слушай, я к тебе без корысти.
Корысть у Петра Андреева была все же: Сухинов угощал его табачком.
Познакомился он и с другими ссыльными, испытавшими на своей шкуре такое, о чем Сухинов и не подозревал. Действительно, во многих из них мало осталось человеческого, клятый, угрюмый народец, гноящаяся горькая изнанка рода людского — они глядели на мир исподлобья, не доверяли отцу с матерью, если таковые у них были. Отвратительны были их увертливые повадки, лисьи заискивания и вдруг взметавшаяся из недр души лютая ненависть ко всему на свете. Больше других Сухинова заинтересовал мужик, по прозванию Аксентий Копна. Тугоухий дядька со сбитым на сторону носом и без волос на голове. Кожа его голого черепа шелушилась желтыми ошметками, поэтому он редко снимал свалявшийся от старости картуз. Он был из пензенских беглых крестьян, разбойник и смутьян. Огромной силы детина. Сухинов сам видел, как однажды на ночевке Аксентий подрался с тремя дюжими мужиками и разбросал их, как котят. Поначалу Сухинов сторонился Аксентия Копны,
Тогда Копна придумал прикинуться бесноватым. По этой части у него опыт кое-какой был. Вывели его утром, а он на себя не похож. Морда до крови расцарапана, хохочет, песни орет, и все норовит кого поближе укусить. Одного таки и укусил за щеку, дотянулся. Ну, мужики растерялись, попинали его слегка, чтобы в норму привести, не помогло. Еще пуще Копна орет и соловьем разливается. Спятил, одним словом. От страха спятил в чулане. Это бывает. Тем более что изо рта у него пена и глаз косит. Но может, и придуривается.
Как быть? Помешанный под божьей защитой, людскому суду он не подсуден. Потолковали меж собой крестьяне — ничего путного в ум не идет. А тут между ними оказался свой деревенский дурачок, он на тот момент в разум вошел и вспомнил, что таких бесноватых огнем проверяют. Ежели он воистину божий странник, то вреда ему от огня не будет. А ежели обманщик — сразу себя выдаст. Сход предложение дурака одобрил, хорошее предложение. Навязали на голову Копне пакли да и подожгли, благословясь. И вот чудо! Стоит человек с пылающей головой, хохочет, буйно вопит и пляшет вприсядку. Бабы детей похватали — и прочь. Мужики крестятся, пятятся, отступают. А Копна вприпрыжку, проулком и к реке. Как добежал, как спасения достиг — это уж все было в затмении. С обрыва — нырк в воду и поплыл. И не утоп, водой не захлебнулся, выкарабкался на другой берег, выжил. Два дня в лесу под деревьями отлеживался, в голос выл, звал, молил смертоньку его приветить, избавить от лихой муки. Не посочувствовала, отвернулась от Копны избавительница несчастных. Через месяц он с кистенем прятался в кустах у дороги. Поклялся весь мужичий род в той деревне извести. Не сдержал клятвы. Только двоих и подкараулил, их, правда, жутко измордовал. А третьего, парнишку лет семнадцати, пожалел. Подстерег, когда тот по тропе с вязанкой дров тащился, сиганул сбоку, сбил с ног железкой по сопатке, да неудачно скользнуло. Парень под елки кувырнулся, но остался в памяти. На колени встал, руки тянет, трясется:
— Дяденька, пощади, не убивай! Маменька помирает, пятеро мальцов на мне, с голоду пухнут! Пощади, Христа ради! Взять у меня нечего!
Это уж сам Аксентий рассказывал Сухинову, как он мальчишку пожалел. Как тот стоял перед ним на коленях, бледный, худой, кровью омытый, — ну чисто ангел небесный.
— До того мне его жалко стало, сказать не могу, — вспоминал Копна с какой-то чудной усмешкой. — Поверишь, оплел он меня, вижу лик его светлый струится в тумане и слышу как бы в отдалении колокольный звон. Вот как, Иван! Я кистень в кусты швырнул и прочь побежал без оглядки.
— И многих людей ты жизни лишил? — спросил Сухинов.
— Вот только тех двоих, боле никого.
— Но как же можно убивать ни за что?
— Ты же на войне убивал?
— То на войне, не равняй.
— Почему не равняй, у вас своя война, у нас своя.
— У кого это у вас?
На опухшей морде Аксентия проступила снисходительная улыбка.
— Да ты же хошь и в оковах, а все барин. Где тебе понять.
— Объясни, может, и пойму.
Копна объяснять не стал. Каждый разговор с Сухиновым он обрывал внезапно, и уж если замолкал, то расшевелить его было невозможно. Он замолкал прочно, как дверь досками заколачивал. Мог молчать по дню, по два, по три. Ни на какие слова не откликался, а если ему что нужно было, объяснялся знаками. Взор его становился бессмысленным и пустым, точно глазницы поворачивались вовнутрь, Что-то у него там внутри было больное, неизбывное. Но наступала минута, и Аксентий снова становился доступен общению и приветлив. К замыслам Суханова о побеге отнесся одобрительно. Он считал, что бежать можно отовсюду, были бы надежные товарищи.
— Подумаешь — тыщи верст глухомани! Пускай этим мальцов пугают. Нашему брату не привыкать по лесным тропам красться. Погоди, Ваня, если к одному месту приткнут, вместе и уйдем. Мне на каторге долго задерживаться не с руки. Подберем еще парочку мужиков, кого покрепче, да хоть одного надо, чтобы дорогу знал, — и айда.
— А были такие случаи, чтобы удачно убегали?
— Сплошь и рядом. Больно охота заживо гнить.
— Сам-то ты видел кого-нибудь, кто оттуда ушел?
Аксентий поморщился, ему не нравилось, когда мечту разрушали требованием подробностей.