...Либо с мечтой о смерти
Шрифт:
Мне же ее смех не был приятен, и потому попытался углубить тему.
— Я вам не верю, что бы вы ни говорили и как бы звонко ни хохотали. Вы пытаетесь меня разыграть, ввести в заблуждение, но не слишком успешно. Не может взрослый, умный и весьма креативный человек быть солипсистом. Хоть убейте меня на месте.
— Убивать на месте не буду, — она обмахивала покрасневшее от смеха лицо платочком, отчего мои ноздри ласкал пряный аромат. — Это неинтересно. Меня нисколько не волнует, верите вы мне или нет. Возбуждение ваше поначалу показалось забавным, но уже стало надоедать. Думаю, пора раскланяться и побежать каждому по своим делам.
— Постойте, —
Я был уверен в железобетонной прочности аргумента и ждал смятения или хотя бы смущения. Ничуть не бывало.
Мара взглянула на меня, словно на школьника младших классов, ляпнувшего у доски несусветную глупость.
— А почему я должна быть логичной? Чтобы соответствовать вашим ожиданиям, вашим прямолинейным и твердолобым установкам? Увольте. Взамен логического мышления — на редкость занудливой и заурядной вещи, надо сказать — я наделена массой иных качеств, не в пример более ценных и ярких. Сами же упомянули мою креативность. Гении взбалмошны и непоследовательны, знаете ли. Унылая логика — удел посредственностей. Видным представителем которых вы и являетесь, судя по нашему диалогу.
И вот на этом мы расстались.
Я улучил момент и задержал Юдит, когда она направлялась на групповую медитацию.
— Знаете, Юдит, сегодня я его видел!
— Узника? — догадалась она.
— Да. Имел счастье побывать в его темнице. Похожа на палату для буйных в сумасшедшем доме: вся обита матрасами.
— И как? — в серых глазах загорелся интерес.
— Что — как?
— Как он вам показался? Есть за что любить и ненавидеть с такой неистовой силой? Немыслимо хорош собой?
Я пожал плечами.
— Дело вкуса. Скорее, смазлив: испанец со смоляными волосами и тугими ягодицами. Впрочем, и это в прошлом: обрюзг. Наверное, хорош в постели, но об этом судить не мне.
— Разве можно такого возненавидеть?
— Я бы не смог. Мне он внушал жалость. Смешанную с отвращением.
Интерес в серых глазах потух.
— Я спешу, простите, — обогнув меня, Юдит устремилась дальше.
Положительно, нашей дружбе и исповедальному общению пришел конец.
Глава 27 СОЛИПСИСТКА
Решил не идти сегодня на группу, сославшись на разрешение Мары, хотя время было еще раннее. После знакомства с узником не хотелось переключать мозги на что-то постороннее. Да и любимых долгих прогулок давненько не совершал, занятый бесконечными опытами, трипами и их обсуждением.
Как там мой Лиловый Пик? Соскучился по высокому, нетронутому людьми простору, ветру и солнцу над головой, безумию птиц…
Пока медленно брел по вьющейся меж камней еле видной тропинке, вытоптанной моими ступнями, размышлял о заявлении Мары. Искренна ли она? Не пошутила ли со свойственной ей тягой к игре и всякого рода эпатажу? Солипсизм — высшая степень гордыни. Выше некуда. Ощущать себя единственным во вселенной, а всё и всех остальных игрой воображения, отголосками подсознания, столь же реальными, что блики луны на глади ночного озера. Взобраться на самый высокий пик в мироздании. Не подобие Богу в его одиночестве и бескрайнем масштабе, а полное тождество. Я есмь Бог, вселенский мыслитель, космический фантазер.
Все великие гордецы, что я знавал прежде, меркнут в сравнении. И та поэтесса, что могла избить в кровь критика, неосторожно в ее присутствии похвалившего другого поэта. И тот сочинитель фэнтези, однокашник, что в дружеских беседах без тени иронии именовал себя «живым классиком». Есть великие самолюбцы — особенно много их среди людей искусства и политиков — но наша Мара превзошла всех.
Взобравшись на заветное место, с грустью отметил произошедшие за время моего отсутствия изменения. Разрушения, так будет точнее: разрушения столь полюбившейся мне картины пятого дня творения. Справа, вблизи от берега виднелась вырубленная проплешина. Оттуда доносился треск и отрывистые голоса: шло активное убийство красавиц-сосен и пушистых лиственниц. На мелководье покачивался катер, к которому пара матросов крепили свежие бревна.
Огорченный, словно испортили что-то заветное и родное, я опустился на камень, поросший мхом, на котором сидел обычно. Повернулся в противоположную от безобразных следов людской активности сторону. Пусть будут перед глазами только волны да облака. До облаков, к счастью, жадные и грубые руки еще не добрались, не смяли и не испачкали их белоснежные пуховые холмы.
Одним из мотивов моего выбора «Оттаявшей Гипербореи» в качестве последнего приюта была первозданная красота острова. Ее так ярко запечатлели глянцевые буклеты. И буклеты не обманули: остров дик и на диво хорош, но… прямо на моих глазах красота его гибнет. Расхваленный островок перестает быть райским: ад (если он есть) отличается от рая (если таковой существует) в первую очередь не температурным балансом, не качествами его обитателей, но отсутствием в первом и присутствием во втором прекрасного.
Гармония и красота — единственно стоящее на нашей планете. Некий спасительный щит для человечества между собой и мировыми мерзостями, жестокостями, абсурдом. Недаром красоту исконную, природную с самых первых, еще неандертальских времен человек подкрепляет и усиливает красотой рукотворной. Чем и отличается, по большому счету, от братьев меньших. Еще и мозг не вырос как следует, и надбровные дуги по-обезьяньи круты, а усопшего осыпают цветами и долбят из песчаника тяжелобедрых венер. Два спасительных заслона от ужаса существования — Природа и Искусство, на протяжении тысяч лет верно хранили от массовых депрессий и самоубийств.
И было так до недавнего времени. Но больше уже не будет.
Двадцатый век, отошедший в недавнее прошлое, принято поминать нехорошими словами: мировые войны, геноцид, терроризм, гибнущая экология. Но, пожалуй, самая мерзкая его мета: искусство перестало быть синонимом рукотворной красоты. Теперь на месте старого доброго эстетического наслаждения вполне может быть ужас или отвращение. Можно написать книгу, читая которую впадаешь то в мизантропию, то в депрессию, и автора объявят гением, внесшим новое слово в мировую культуру, встряхнувшим ее, словно ухваченного за шкирку щенка. Можно снять кино — квинтэссенцию жестокости, ужаса, отвращения. И критики будут захлебываться слюной: «Шедевр! Прорыв в киноязыке! Глубокое проникновение в суть современной цивилизации!», и лишь отдельные честные зрители, не боящиеся прослыть ретроградами и невежами, признаются, что во время просмотра боролись с тошнотой и пересматривать шедевр вряд ли станут.