«...Расстрелять!» – 2
Шрифт:
В степи мы выкапывали и ели безвкусные «земляные орехи», и песок сочно хрустел на зубах, и еще мы ели оболочку семян акации – выедали сбоку ее сладкую мякоть, и еще жарили на кострах картошку и серый хлеб. Было очень вкусно. Мы все время что-то ели.
За хлебом мы часами простаивали в хрущевских очередях перед закрытыми дверьми хлебных магазинов, и нам на наших ладошках писали номера химическим карандашом.
Когда открывалась дверь, начиналась давка. Нас давили – мы кричали, а потом каким-то чудом в руках оказывался теплый серый хлеб. Мы брали по куску и уходили в степь, там ловили кузнечиков, обрывали им лапки и торжественно хоронили под стеклышками, обернув их фантиками,
Далеко в степи находился карьер. Из него когда-то брали песок и глину, потом перестали брать, он заполнился водой и зарос камышом. Там воздух звенел от стрекота влюбленных лягушек, там можно было часами бродить по колено в щекочущей типе и ловить в ней юрких рыбок – «гамбузиков». Мы ходили на карьер купаться.
– Трахомой заболеете, – говорила мама, и мы клятвенно обещали ей заходить только «по шейку».
Нас отпускали на карьер вместе с папой. Мы заходили только «по шейку», а потом, воровато оглядываясь па отца, окупались с головой.
На карьере я тонул. Я уцепился за плот, плот поплыл, а я отпустил его и погрузился с головой. Я достиг дна, посмотрел вверх и увидел над собой блестящий потолок поверхности, потом я пошел по дну пешком и сам вышел на берег. По берегу без штанов метался отец. Он снял штаны, чтобы нырнуть.
Наш дом по форме своей был п-образным, и внутри него помещался двор. Наш двор – теперь старый, увитый виноградом, увешанный бельем, все с той же оливковой рощицей в середине, все так же кричащий в форточки: «Сам-вел! Сам-вел! Иди домой, кому сказала! Сашка! Та-ня! Э-ды-вар!»
Это был восточный двор, где все соседи не просто знакомые, а почти что родственники, где с наступлением вечерней прохлады можно выйти, посидеть, посудачить. Наш младшенький, Валера, влезал между болтающими тетками и, вращая во все стороны головой, слушал и запоминал. Потом он шел к бабуле и все выкладывал ей – слово в слово. Так что бабуля всегда была в курсе дворовых новостей.
Во дворе мы возились с липкой серой глиной – лепили из нее чашки, играли в футбол, в ловитки, делали самокаты, клюшки, коньки на шарикоподшипниках, бегали, прыгали, падали, расшибали себе лбы и дрались. Сначала я никак не мог понять, как можно бить человека по лицу, ведь это человек, и у него есть лицо, как можно?.. В одно мгновение мне надавали пощечин, а я от обиды рыдал и не защищался. Это развеселило моих мучителей, и они со смехом надавали мне еще. Потом я научился довольно ловко драться, а там и Серега подрос и стал грозой для всего двора. В драке для Сереги не существовало авторитетов, а количество противников так же мало интересовало его, как и их качество.
Наша мама рано обнаружила в себе желание приобщить нас к пленительному миру искусства. Наша мама когда-то пела, подавала надежды и даже подумывала о консерватории, но потом, в пионервожатых, она сорвала себе голос, и мечты об искусстве пришлось затаить до нашего рождения.
И вот мы родились. Мне купили скрипку. И тут выяснилось, что у меня совершенно нет слуха. Ну, просто абсолютно нет. Ну, просто совершенно. Ну никакого.
– Но его можно развить, – опрометчиво обронил мой учитель.
И во мне стали развивать слух. Через страдания, слезы и покорность судьбе. Когда все усилия мамы по развитию моего слуха разбились о мой мощный, могучий скрипичный дебилизм, она обратила свои пламенные взоры на Серегу, курочившего в углу очередную игрушку. И – о чудо, чудо? У Сереги слух был! Причем абсолютный. Причем редкий и совершенный, и Серега, по словам
На Валерку мамы не хватило. (Она говорила, что Серега всю ее съел.) Валерка сам научился играть на фоно и на гитаре. Вот кто в нашей семье должен был посвятить себя музам.
Надо вам сказать, что имя Валерка дал самому младшему из нас я. Когда он родился, меня спросили:
«Как мы его назовем?», – и я сказал: «Валеркой».
Валерка всегда был себе на уме. Долгое время он был тенью Сереги – ходил за ним по пятам. Серега – сильный и прямодушный, Валерка – ловкий и хитрый. Это он был заводилой в тех драках, из которых потом Серега выходил победителем. Когда-то в младенчестве Валерка скатился с дивана и ударился головой. На голове на глазах вспухла гигантская шишка. От боли он закатился. Мать, оставившая его на секунду, совсем обезумела – схватила его на руки и долго с ним металась: ей казалось, что он умирает. Но Валерка отошел. Его не так легко было укокошить. С тех пор его жалели – «он ударился головой»; ему многое прощали. Он рос всеобщим любимцем, и все вкусненькое в первую очередь доставалось ему. Ревности это не вызывало. «Он же маленький», – говорили нам. «Он же маленький», – говорили потом мы сами.
Валерка был домашним клоуном. Он легко изображал и представлял. Это был тонкий наблюдатель и проныра с едким язычком. В нем погиб великий артист.
Когда я стал учиться музыке, у меня появился друг. Друга звали Боря. Боря тоже учился музыке. Боря был еврей. Об этом скорбным шепотом мне поведала моя мама. Она сказала: «Ты знаешь, Боря – еврей». Я не знал, что такое «еврей». Я спросил у матери. Она тоже не могла сообщить, чем же это хуже, чем «не еврей». В конце концов она сказала: «Их никто не любит». Я это запомнил и проникся к Боре самыми нежными чувствами.
Мать Бори, тетя Мара, толстая, в тонком халате, все время что-то печатала на машинке в их маленькой квартирке.
– Деточка! – говорила она мне с каким-то душевным надрывом. – Дружи с Борей!
После этого она плакала и печатала,
Я смущался. Я не мог, когда рядом плачут и печатают. Я дружил с Борей.
Папа Бори – тощий и трагический – ничего не говорил.
Случай с тем, что «Боря – еврей», заставил меня выяснить с пристрастием и до конца, кто же тогда мы сами. Мы оказались русскими – правда, не совсем. Мы оказались метисами. «А это как что?» – не унимался я. «Это так, – объяснили мне. – Папа – русский, а мама и бабушка – армянки. Вот и получается, что вы все – метисы». Одновременно оказалось, что в нашем дворе полным-полно русских, армян, азербайджанцев, горских евреев и татар. Я расстроился, что я – метис. «Не расстраивайся, – сказали мне, – метисы – самые умные и красивые», Это как-то подбодрило. С этим я дожил до сегодняшнего дня.
То, что на карьере я тонул, дошло до пашей мамы, и мама срочно пошла и записала нас в плавательный бассейн. Мы ходили туда все втроем. «Три брата-акробата» – так нас называли. Мне тогда было шесть, Валерке – три года, а Серега помещался где-то между нами.
В душевой бассейна как-то сразу стало понятно, что тот, кто смел и силен, тот и моется, а тот, кто не смел, тот тихо стоит на обмылках.
Серега наблюдал это безобразие секунды три, потом он кого-то толкнул, тот упал, и мы помылись,