«...Расстрелять!»
Шрифт:
Мне захотелось его удавить, но я ещё не спросил его об академии.
В академию? Можно и в академию. Но на этот год вы уже пролетели, а на следующий придёте в следующем году. Вот так!
Я посмотрел на его горло и вспомнил, что я ещё не поинтересовался про адъюнктуру. Я поинтересовался.
В адъюнктуру? Редко, но бывает. Так что не стоит обольщаться.
В общем, я сказал: «Живи, жаба», — и шлёпнул дверью…
Три года я переводился с Северного флота. Я пытался уйти в академию, в адъюнктуру, в командиры роты и в учёные; я звонил
А ушёл я в Северодвинск вместе с кораблем. На вечное захоронение. В Северодвинске явился в политотдел, когда наступила осень и сквозь вскрытый лодочный корпус стало прохладно жить, и спросил:
— Где мой угол, в котором буду я и моя семья?
К этому времени биологическое чудо свершилось: я женился. Год мы мыкались, а потом в нашем Клондайк-Сити мне дали квартиру: построена суровыми руками рудокопа-шлаковщика-воина-строителя — по стенам течёт, батареи перемерзают и взрываются, как бутылки на морозе.
Но всё же это была квартира. Хоть плохенькая, но своя. Конура конурой, постоянно согретая батареей в одно женское тело.
— Ну и где же мое жилье? — спросил я у зам начальника этого полит-пардон-отдела бригады кораблей.
— Видите ли, — начал этот полномочный представитель нашего светлого будущего на земле и в воздухе, — жилфонд нашей бригады рассчитан на пять, ну на семь, максимум — на десять экипажей, а вас тут — двадцать четыре, и потом… — и потом, — сказал он мне, — сдайте сначала там квартиру, и тогда мы начнем с вами разговаривать.
Я поехал и сдал, приехал и стал с ними разговаривать. Говорили мы год, но так и не договорились, и квартиру мне не дали; мне даже справку не дали о том, что не дали квартиру.
В последней беседе этот первый полномочный у корыта даже заявил:
— Слушайте, ну, в конце-то концов, мужчина вы или нет! Что вы всё время ходите: «Хочу жену, хочу жену»? Зачем вам в Северодвинске жена? Кто сюда свою жену привозит? Ну кто? Не страдайте вы. Выйдите на улицу. У нас так все делают…
Действительно, что может быть проще: выйди ты на улицу… А на улице прямо на столбе висело объявление: «Сдаётся комната одинокому молодому человеку», — и кое-что от этого объявления было уже оторвано.
Семьсот офицеров и мичманов, холостых постоянно и временно, сходило вечером с кораблей нашей бригады, и город впитывал их, как губка. Ни один не валялся под забором; все где-то тихо лежали и не на открытом воздухе…
Но наступило эпохальное время. Наступило время эпохального 27-го съезда, и в это время я оказался в отпуске. И, находясь в отпуске в столь историческое время, я вдруг вспомнил (просто озарение какое-то), что лучше всех на этой земле обетованной живут склочники. Я пошёл и голосом своей мамы подал телеграмму съезду. Я не стал его поздравлять, я просто спросил у форума коммунистов: почему мой сын до сих пор не переведен никуда, в чём его вина, и, если вина есть, то почему на подводных лодках служат только виноватые.
И форум коммунистов ответил маме, что её сын — этот редкий природный экземпляр подводника, этот бутон благоуханный военно-морской, — скоро будет переведен в город-герой Ленинград, где постоянно оседают все герои.
— Начхим! А у вас есть справка о жилье в Ленинграде?
Так теперь в строю с удручающей периодичностью обращался ко мне мой старпом.
И я ему, с той же периодичностью, очень терпеливо и толково объяснял, что я дитя своего времени, что у меня мое только то, что на мне и с собой, и что ни один город Советского Союза, а тем более такая колыбель, как Ленинград, не может похвастаться тем, что я его почетный гражданин.
— А-а… — говорил старпом и отходил.
К тому времени все были уже извещены, что я редкая сволочь, «писатель», и что пишу я во все концы, а особенно обожаю периоды съездов, и что я перевожусь, видимо, и, видимо, навсегда. И я опять строчил на себя характеристики, представления, вставлял в них, как я отношусь к пьянству, к политике партии, как я изучаю последнее текущее наследие, как я провожу их в жизнь; потом я бежал и отправлял всё это, потом оно возвращалось и снова уходило, и снова я носился с ним, носился, носился…
— Начхим! — говорил старпом время от времени. — А справку о прописке в Ленинграде ты уже достал?
Прописка — основное деловое качество офицера, его кошмар и надежда, его пробковый пояс, его бревно, его соломинка… есть у тебя прописка — и ты человек; нет? — извини…
В двадцатый раз я не выдержал и прямо в строю диалектически переложил учение Дарвина о происхождении птичьих видов с английского сразу же на монголо-татарский; я переложил его несколько раз, и каждый раз был по-своему интересен, поскольку сопровождал я его рядом оригинальных манипуляций и артикуляций.
Наступила тишина. Строй слушал как завороженный. Затем раздался голос старпома:
— Ну, а орать-то зачем? Что, уже и спросить нельзя?
Потом начался хохот, и хохотали все: и офицеры, и мичманы, и матросы — весь мой экипаж. Ну, и я в том числе. После этого стало легче, и я поверил, что я действительно ухожу…
Приказ был в июле. Выписка из него шла от Москвы до Северодвинска три месяца, что на десять суток длиннее знаменитого путешествия вокруг света во времена Жюль Верна…
— Капитан третьего ранга Михайлов!
— Я!
— Выйти из строя!
— Есть!
— Внимание, товарищи! Сегодня от нас уходит капитан третьего ранга Михайлов. Наш начальник химической службы. Он прослужил на лодках более десяти лет. У него двенадцать автономок…
«От нас уходит» — как о покойнике. А впрочем, верно, ушёл — что умер.
— …А теперь… по традиции… он с нами попрощается…
Я обходил строй, жал руки и улыбался. Меня обнимали, пихали в плечо и говорили: «Держись, Саня…» — и я держался…