«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
«Так убери эту ткань с моих глаз».
«Ты так хочешь – так и будет».
Она ушла в спальню, а я снова прижалась к зарешеченному окну. Дядя Соломон поднял высоко шланг, струя сбила одну из роз, только начинающую разворачивать лепестки, она оторвалась от куста и упала наземь. Я почувствовала всем телом боль этой розы, опавшей так рано. Дядя закрыл кран. Я думала, он войдет в дом, и прекратится этот разговор с тетей. Но Шлойме Гринблат потянул его за собой на скамейку под деревом, и они погрузились в бесконечную беседу. Вернулась тетя Амалия и тоже прислонилась к окну. Руки ее покоились на подоконнике, именно покоились из-за отсутствия работы. И я ощутила некую пустоту, возникшую между
Тетя протянула ко мне эти свои руки, шероховатые, мозолистые, опустевшие, и сказала:
«Мне тебе объяснять, как обрадуется Мойшеле, когда вернется с войны и обнаружит такую радость? Это же будет чудесно… для всех нас».
И глаза ее смотрят умоляюще, как будто говорят: «А если не вернется…», – и опять оглядывают пристальным взглядом следователя мою тонкую фигуру, особенно мой живот. И я, словно обороняясь, скрестила руки на животе, но она это вновь истолковала по-своему. Тетя, обычно мрачноватая на язык и жестковатая характером, протянула руку и легко провела по моим волосам. Я опустила глаза, и тут мне на помощь пришли буквально взорвавшиеся громом транзисторы за окном. Голос диктора гремел во всю силу:
«Командующий воинскими силами в Старом городе Армии обороны Израиля сообщает: Храмовая гора в наших руках!»
Звуки государственного гимна Израиля заполнили все пространство. Дядя Соломон вскочил со скамейки, вытянулся в струнку, посерьезнел лицом. Руки его прижались к бокам, и видно было, как он силится стоять смирно, но дрожат и подгибаются ноги в коленях. И тетя Амалия с трудом, как бывает, когда ком подкатывает к горлу, сказала мне:
«Теперь, когда Храмовая гора в наших руках, война быстро завершится. Еще немного, и Мойшеле вернется домой».
«… В десять пятнадцать утра флаг Израиля водружен над Западной Стеной – Стеной Плача…», – продолжал диктор, а тетя Амалия добавила: «А мы будем растить ребенка».
Из транзистора неслась песня «Золотой Иерусалим». Среди клумб стояли группы людей, и в каждой группе у кого-нибудь – транзистор. Сумерки стали опускаться за окном. Я закричала: «Не будет у меня ребенка, тетя Амалия. Я не… не!» Я бежала прочь, только бы не видеть лица тети Амалии внезапно опустевшее, точно так же, как и руки ее. Дядя Соломон все еще стоял у скамейки, и рядом с ним – Шлойме Гринблат. Диктор по радио продолжал в деталях описывать взятие Старого города.
Я стояла рядом с дядей, и сердце мое беззвучно взывало к нему: «Дядя Соломон! Дядя Соломон! Что мне делать? Освободили Стену Плача! Мойшеле, вероятно, среди освободителей, а я… Смогу ли я рассказать тебе о моих грехах? Обнажить свои раны, открыть боль и радость счастья, заключенного в одолевшей меня страсти? Сможешь ли ты объяснить эту слабость, которая привела меня в объятия Рами в день, когда Мойшеле воевал в Иерусалиме? Если расскажу тебе, найдешь ли в себе силы помочь освобождению моей души? Если нет, сможешь ли ты облегчить мою боль добрым словом? Есть ли вообще на свете добрые слова, которыми можно говорить об этой языческой страсти к чужому мужчине в то время, когда мой муж на войне? Может ли служить оправданием то, что вместе с этой любовью я испытываю сильнейшую ненависть к самой себе, до того, что ненавижу все вокруг – и войну, и победы, и радость освобождения Храмовой горы, и тревогу за судьбу солдат. Даже звуки песни «Золотой Иерусалим» приносят мне боль. Дядя Соломон,
Я прижалась к дяде, и глаза мои просят, умоляют. Дядя чувствовал напряжение моей души. Обнял меня за плечи, поцеловал мои волосы и прошептал:
«Не беспокойся о Мойшеле, детка. Он вернется к нам целым и невредимым».
Глубокий стыд охватил меня. Но глаза мои искали среди стоящих вблизи и вдали только Рами. Его не было видно. Побежала по травам и клумбам искать его. Вокруг толпились люди, и ни один из них не обращал на меня внимания, я была единственной, не внимающей рассказу об освобождении Иерусалима. Лишь какие-то обрывки повествования голосом диктора сопровождали мой бег по тропам и дворам, и одна единственная мысль не отставала от меня: «Рами! Где его искать? Ведь оба мы вне общего ликования, он и я, я и он».
Пробежала мимо правления кибуца. Около него толпилось много товарищей, пытающихся связаться по телефону и ждущих звонка. Увидев меня, позвали:
«Адас, тебе звонили. Мойшеле оставил номер, чтобы ты ему позвонила. Он в Иерусалиме, цел и невредим».
Телефонистка дала мне листок с номером, смеялась, и все товарищи улыбались. Рука моя, поднявшая трубку, дрожала. Иерусалим занят, все время занят. У меня еще и родители в Иерусалиме. Надо справиться и об их самочувствии. Я набираю номер Мойшеле. Иерусалим занят! Я уронила трубку на стол и вздрогнула от этого стука. Кто-то сказал за моей спиной:
«Что с тобой, Адас?! Ты ведь получила сообщение, что Мойшеле цел и невредим!»
Я сбежала. Прибежала домой с единственным желанием уединиться, побыть самой с собой. На завалинке, у дома, сидел Рами и ждал. Я стояла перед ним, тяжело дыша. Он выключил транзистор и сказал:
«То, что я сделал Мойшеле, просто стыд и позор».
«Хочешь сказать мне, что все, что между нами – стыд и позор?!»
«Не просто стыд и позор – срам».
«Почему ты так говоришь, Рами?»
«Потому что для нас с тобой то, что мы сделали Мойшеле в эти дни войны, будет вечным позором».
И на лице Рами – не любовь, а угрюмая печаль. Сидели мы рядом на завалинке. Тонкий серп луны вел жатву звезд в небе. Это не была луна влюбленных. Она враждебно поглядывала с высот. Рядом с Рами стояла винтовка. Но розы, которые посадил для меня Мойшеле, распустились, наполняя воздух ароматом, и Рами сказал:
«Освободили Старый город. Ребята проделали отличную работу. А я сижу здесь».
Обняла я его за шею, прижалась к нему. У кудрей его был запах сосен, роз и масличного дерева, светящегося неподалеку от нас. Я вся дрожала от кончиков пальцев до колен, тело мое напряглось, и я закричала в его окаменевшее лицо:
«Что делать? Рами, это же как сама жизнь. Если верно и честно, что надо проживать свою жизнь, то и случившееся с нами честно и верно».
Он взял мою голову в свои ладони и сказал:
«Ты красива, как сама красота. И если верно и честно, что надо любить красоту, верно и честно любить тебя».
Вскочил, взял винтовку, я крикнула: «Куда ты направляешься?»
«Идем со мной. Ведь не пришло тебе даже в голову… Здесь… Вернемся к прудам».
Я вскочила, чтоб идти за ним. И тут, стоя, увидела внезапно перед собой протянутые ко мне руки тети Амалии. Они были пусты.