«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
«У меня ты можешь просить. Без всякого угрызения совести».
«Но я ведь сказал тебе, что не люблю…»
«Какое отношение имеет любовь ко всему этому?»
«Имеет. Я и подарки не люблю. Ты что, думаешь, у меня нет друзей вне кибуца, от которых я могу получать любые подарки? Но я прошу их этого не делать».
«Что? Ты ненавидишь подарки, Соломон?»
«Нет! Совсем нет! Люблю подарки…»
Только сказал это, она сбросила свою эту ужасную овечью шубу на постель, и противный овечий запах ударил мне в ноздри. Он еще не успел выветриться из моих ноздрей, как она предстала передо мной в своем нарядно голубом платье, том самом «грешном», что получила в подарок от своей двоюродной
«В общем-то, я не люблю подарков, которыми коммуна готова нас одарить…»
«Я тебе уже сказала, что я управляю коммуной, и готова всем тебя обеспечить».
«Да ведь сказал тебе, что ты не можешь обеспечить».
«Почему не могу?»
«Потому что ты еще не можешь дать каждому щедрой рукой то, что он хочет, а я не люблю качать права».
«Не желаешь пользоваться данными тебе в коммуне правами? Соломон, ты и вправду странный. То, что тебе причитается – бери».
Это была единственная декларация ее любви в ту ночь, если вообще эти слова можно истолковать как любовное объяснение. Но вдруг я более внимательно взглянул на нее. Увидел, что волосы ее промокли, и нос покраснел от холодного ветра. Позаботившись принести мне теплые носки, сама стояла на полу в тонких, убогих носках. Резиновые сапоги, облепленные грязью, она оставила за дверью. Я приподнялся в постели и предложил ей:
«Может, приляжешь немного, согреешься. Ты же совсем замерзла».
Она легла, и я прикрыл ее плащ-палаткой его величества Британии. Положил руку на ее колено. Оно было горячим и мягким. Но Амалия тут же подобрала ноги, словно бы мое прикосновение обожгло ее. Я отнял руку и поглядел на нее со смущением и стыдом. Она пришла мне на помощь:
«Соломон, кофе в чайнике кипит».
«Хочешь чашку кофе?»
«Почему бы нет?»
Была у меня всего одна чашка, и то не моя, а кибуца. Тайком принес ее из кухни, в отличие от других, которые выносят посуду открыто. Почему? Потому что я, не как частное лицо Соломон, а как казначей, занимался нравоучениями, защищая общественное имущество. Не было у меня выхода. «Стянуть» считалось делом обычным, что выводило из себя управляющую кухней. Это милое воровство стоило немалых денег. И кто должен был прекратить это, как ни казначей? Соломона же, как частное лицо, это не трогало.
Потому я со спокойной совестью надел принесенные мне Амалией воистину теплые высокого качества носки. Мне был тепло и приятно сидеть рядом с лежащей на моей постели Амалией. Мы с удовольствием пили черный сладкий кофе небольшими глотками. Я, затем она. Она, затем я. Незаконный кофе в незаконной чашке был особенно горяч и сладок. Так первая встреча наших губ была на краешке чашки. И встреча эта в ту ночь была единственной.
Тем временем дождь бил по крыше, ветер сотрясал барак, потоки воды текли по окнам. Ледяная буйная тьма глядела на нас через окна злящимся зверем. И тихое пламя примуса казалось мне настоящим костром, который способен согреть даже холодную ночь снаружи.
«Как тепло и приятно», – сказал я.
«Ветер уничтожит озимые», – сказала она.
Мне, казначею, надо было заботиться об этом более чем ей. Как частному лицу, не было мне до этого никакого дела. Меня же интересовали молочные продукты даже как частное лицо. Я же был представителем фирмы, выпускающей эти
«Соломон, ты не прав, абсолютно не прав».
Уже в ту ночь я вел себя с ней, как и все последующие годы, успокаивая ее той же фразой:
«Амалия, ты права, ты абсолютно права».
Вдруг примус погас. Амалия тотчас поняла, в чем дело:
«Где ты держишь керосин, Соломон?»
«Снаружи, в ящике».
В голосе моем слышались несчастные нотки: дождь, казалось, швырял булыжники по крыше, ветер задувал в щели, а тут еще примус погас, улетучилось тепло. Уже тогда Амалия моя не хотела, чтобы я был несчастным. Спустила ноги с постели на пол и решительно сказала:
«Сейчас принесу керосин».
«Ни за что! – преградил я ей дорогу, – Будем без примуса. Ну, что может случиться?
«Что может случиться?!»
«Ну что? Посидим в темноте».
Но она уже у двери. У Амалии особое отношение к свету и к тьме. Хотя в ту ночь у нее не должно было быть никаких подозрений, связанных с темнотой. Я подскочил, положил ладонь на ее руку, взявшуюся за дверную ручку, второй обхватил ее, говоря из-за ее спины:
«Не выходи в такую бурю».
«Кто же выйдет?»
«Я».
«Где же твои сапоги?»
«Там же, в ящике»
«Какая же польза от всех твоих разговоров?»
«Амалия, если ты выйдешь, то смертельно простудишься».
«Смертельно. Не более и не менее».
«Амалия!»
«Соломон!»
Я повысил голос, но и она его повысила, ибо я придавил ее руку к дверной ручке. Она ведь не привыкла к воздействию мужской силы. Мне стало не по себе. Ослабил руку, дверь распахнулась, внутрь с дождем ворвался ветер, стуча по жестяному ящику, прикрытому жестяной крышкой, с той же силой, с какой распахнул дверь и затем захлопнул. Амалия уже внутри с жестянкой керосина, вымокшая до нитки. Жалость охватывает меня, я хочу взять у нее жестянку, но она приказывает:
«Сиди на кровати, Соломон. Я сама все сделаю».
Своими заботами и энергией она заполняет все пространство барака.
Мокрые волосы упали на лоб и даже сделали ее симпатичной. Я не спускаю с нее глаз и думаю про себя:
«Ты нашел себе жену, Соломон!»
Примус уже горит. Амалия наливают воду из глиняного ковша в чайник, я чувствую на языке вкус черного кофе, сладостное тепло разливается по всему телу, и, в благодарность Амалии, декламирую:
Почему погас огонь?Ибо прижал тебя к моему сердцу,Чтобы ты была моей,Только моей,Потому погас огонь.Она с какой-то даже радостью качает головой:
«Это стихи не твои, а Рабиндраната Тагора».
«Откуда ты знаешь?»
«Чего бы мне не знать? Я что, не читаю, как ты, Рабиндраната Тагора? Только ты его читаешь?»
«Ты читала его на польском?»
«Ну и что?»
«Я читал его на немецком».
«На немецком он, что ли, лучше?»
«Ты любишь читать стихи?»
«Почему бы нет».
Хочу вам сказать, Амалия моя умеет удивлять. В ту ночь удивила меня несколько раз. Была-то всего считанные часы, но с каждым часом она вырастала в моих глазах. А знание стихов и любовь к поэзии вообще возвысило ее в моих глазах. Стихотворение Тагора в ту ночь было для меня псалмом, славящим Амалию. Сказал я ей с радостным сердцем: