112 дней на собаках и оленях
Шрифт:
Как давно мы их не видали!
Мальчишка лет пяти застенчиво выглядывает из-под занавеси, но, увидав бородатого приезжего, прячется вновь.
Я нахожу его, беру на руки, сажаю на колени, угощаю обнаруженной неожиданно в кармашке камлейки конфеткой и вспоминаю своего сынишку, которого долго еще не увижу.
Островновские избы такие же, как и колымские, — без сеней, без двускатных крыш. Зимой холодный воздух вслед за каждым входящим клубами влетает в дом. Пока железная печка горит, возле нее тепло. Прогорели дрова, и ночью в избе чуть теплее, чем на улице.
Но как уютно в избе, пока трещат
Сторож островновской школы-интерната чукча Иулькут за год научился верно переписывать в тетрадь русские буквы и гордится этим. Его очень занимает процесс писания.
Меня Илькут расспрашивает о Москве, о Кремле, о товарище Сталине.
— Сталин — великий человек, — говорит он. — Сталин вместе с Лениным сделал Советскую власть. Он научил русских делать хорошо. Он вспомнил о ламутах и чукчах. Сталин прислал сюда лучших людей, чтобы научили нас строить советскую жизнь. Каждый, кто хорошо делает в тундре, того Сталин прислал к нам…
В островновской школе-интернате учатся и живут дети кочевников-чукчей. Родители учеников откочевали вместе со стадами, а дети в заботливых руках учителей. Не все чаучу соглашаются расставаться на длительный срок с детьми. Поэтому вслед за стадами движется на нартах еще и передвижная школа.
Попову рассказываю об огне в тундре, он и сам близ Малого Анюя видел огонь — чудинку наподобие того, как мы с Атыком. Что это такое — не знает. Вспыхнуло, погасло и больше ни разу не повторилось…
В Островном несколько дней не всходит солнце. Поселок зажат между горами, и они скрывают зимой солнце. Пожалуй, полярная ночь здесь тянется дольше, чем в Певекском многолюдье.
На прощанье мне советуют:
— Оденьте кухлянку сверх кукашки! Иначе замерзнете! Километров сорок-пятьдесят ехать рекой! А на Анюе всегда ветерок! Прохватывает сильно!
«Прохватывало» так, как еще ни разу от самого Певека.
Очередная ночевка была в лесу. Мы накидали ломкие ветви на примятый снег, бросили на них оленьи постели и кукули и залегли спать под звездным морозным небом. Было немыслимо тихо кругом. Мне вспомнились слова помора Григория Кузнецова, новоземельского промышленника:
— Такая тишина бывает у нас на Севере, что и ушам больно!
Утром лес предстал во всем своем праздничном великолепном наряде, торжественно опустив ветви, отягощенные снежными куржаками.
Собак кормим мороженой кровью, оленьего мяса нехватило.
Вторую ночь провели у чукчи Урыгыргина. Это — последнее чукотское стойбище на нашем пути к западу.
И через двадцать дней после выезда из Певека мы в последний раз, и не без грусти, садимся за камитву в последней на нашем пути гостеприимной чукотской яранге. И хотя еще недавно мы совсем не знали друг друга, теперь каждый из нас ощущал одно и то же: расстаемся с большими друзьями, с настоящими людьми, любящими свою землю, свой край, свою Родину.
У хозяина яранги берем корм для собак до самой Пантелеихи. Оттуда до «крепости» — до Нижне-Колымска один лишь перегон. В Пантелеихе много
Едем до ближайшей поварни. Даль утверждает, что поварня — это кухня, стряпная, приспешная, где готовят кушание. На Севере поварней называют любую избу, которую ставили на тропе, чтобы проезжие люди, захваченные в пути непогодой, могли остановиться здесь, поспать, подкрепиться пищей. Одни говорят, что до поварни тридцать верст, другие — сорок пять. Не знаем, что это за версты: длинные или короткие?
Хозяйка любезно угощает нас. Сама она не пьет чаю, но внимательно следит за гостями. Едва у кого опорожнится блюдце, хозяйка торопливо наполняет его из дымящегося чайника.
Спим в последний раз в чукотском пологе.
Я опрометчиво позабыл рукавицы за пологом, и они задубели за ночь от мороза.
Долго разминаю их, прежде чем надеть на руки.
В поварню мы не попали. Впереди ехал Там-Там с тремя чукчами на оленных нартах. Где-то вблизи семья Там-Там кочует с небольшим стадом.
Мы прощаемся с Там-Тамом под вой собак. Они каждую минуту готовы сорвать нарты с приколов и броситься на оленей. Каюры едва удерживают их от драки.
Ламут-проводник, уезжая с Там-Тамом, кричит нам по-чукотски. Атык переводит мне:
— Дорога есть! Колыма прямо и… спать!
Мы уже совсем недалеко от Колымы.
На Колымской землице
Позади остались красивые островерхие горы, будто высеченные юз белого мрамора и упирающиеся в самое небо.
Чем ближе Колыма, тем приветливее улыбка Атыка. Скоро конец долгому совместному путешествию на-проходную. Около тысячи километров проделали нарты, петляя по тундре в поисках корма для собак, в поисках чаучу. По Тан-Богоразу точный перевод слова «чаучу» — «богатый оленями». Чаучу это оленный чукча-кочевник в отличие от анкалина, берегового, безоленного чукчи-охотника на морского зверя.
Свое каюрство Атык не считает трудом. Такой труд для него удовольствие. Он любит трудиться и трудится весело. Я редко вижу его мрачным. Он сидит, держась одной рукой за дугу, и без конца поет. Поет о том, что вот скоро приедет в Крепость, достанет там много корма для собак, купит росомаху для жены, которая ждет и не дождется Атыка. Увидит она подарок и удивится, ласково: — Каккумэ!
Каюры радуются, что скоро Крепость, но, осматривая на каждой остановке лапы собак, сокрушенно качают головами. Уж очень иссушились псы. Доберемся ли на таких до места?
И все же во время бега собаки по-привычке поворачивают голову к каюру, чтобы узнать, не прогневался ли хозяин, не нацелился ли он остолом в кого-либо из них? И стоит только Атыку помахать остолом, угукнуть грозно, как вся упряжка с еще большим усердием натягивает алыки. Независимо держится один лишь передовой Эспикр. В нем нет собачьего раболепия. Он смотрит на Атыка, будто говорит хозяину: — А ну поищи на Чукотке еще такого?