1612 год
Шрифт:
— Польские послы приема у твоей милости требуют! — подал голос Воротынский, приставленный к посольскому двору.
— Вот как! «Требуют»! — насмешливо повторил Шуйский.
— Особенно Гонсевский шумит, — не унимался Воротынский. — В неблагодарности тебя уличает. Деи, если б не он, не царствовать тебе.
Маржере почувствовал, как налились жаром его смуглые щеки. «Неужто Гонсевский проболтался?» — мелькнуло в голове. Тем не менее, внешне невозмутимый, он с напряжением ждал, что ответит Шуйский. Тот, однако, ничуть не смутился и даже гнева не проявил,
— За дерзость такую, хоть и посол, смертной казни достоин. Но не в наших планах сейчас с Жигимонтом, королем Польским, в раздор вступать. Чести видеть государя посолишка недостоин. Примите его вы, думные бояре. Только не сразу, погодить надо. Да выскажите ему все вины польского государя за то, что самозванца к нам послал и войско свое дал!
Шуйский в сердцах ударил об пол посохом, а потом, не скрывая злой насмешки, добавил:
— Что касается благодарности, которую хочет этот холоп, так пусть спасибо скажет, что в ту ночь сам жив остался…
Бояре одобрительно закивали горлатными шапками, однако Воротынский возразил:
— Жигимонт обиду своим послам не простит, войско свое на нас пошлет. До того ли сейчас нам…
— Жигимонт пусть сначала со своими дворянами справится, что мечи на него подняли, — парировал Шуйский. — А послов его мы из Москвы не выпустим, пока королишка не подтвердит прежние условия перемирия, что заключил с ним царь Борис.
— Истинно молвит государь, — внушительно произнес Василий Голицын. — Пущай послы подольше побудут у нас в гостях, да и другие знатные вельможи тоже. Глядишь, охолонут, не будут болтать, деи, самозванец вовсе не Гришка Отрепьев, а истинный царевич! Нам сейчас такие разговоры на Литве ни к чему.
Шуйский милостиво улыбнулся в знак полного согласия с самым влиятельным из заговорщиков и, не желая продолжать разговор на столь скользкую тему, пригласил думных отобедать с ним. В столовой избе, где стены еще помнили пиры Годунова, государю прислуживал новый, назначенный им кравчий — Иван Черкасский, который то и дело наполнял блюда, стоявшие перед Василием.
Размягший от великолепного меда, доставленного во дворец из погребов Шуйского, старик Мстиславский воскликнул:
— Пора тебе, царь-государь, о наследнике подумать. А то, глядишь, боярышня Буйносова, которую тебе в невесты самозванец определил, в девках пересидит. Поди, ей пятнадцать уже минуло?
— Сейчас — не могу! — благостно вздохнул Шуйский, облизнувшись как кот на сметану. — Ведь царице, — он сделал ударение на слове «царица», — по чину отдельные хоромы требуются. А дело это — не скорое…
— Почто так? — не удержался от ехидства Татищев, обсасывающий лебяжье крылышко. — Вон Гришка Отрепьев для себя и своей крали мене чем за полгода хоромы отгрохал.
— Потому что казна государская — пуста! — с надрывом воскликнул Шуйский и даже прослезился. — Расстрига нас по миру пустил. После брачной ночи своей потаскухе на радостях пятьдесят тысяч отвалил. А сколько раздал тестю и прочим сродственникам — не счесть.
— Так отобрать немедля! — не унимался Татищев.
— Силой негоже, — возразил Шуйский. — Пусть сами вернут. Ты, Татищев, завтра и пойдешь к Марине, а потом к ее родителю и скажешь, что не отпустим ее к отцу, пока все до копейки не возвернут.
Когда после обеда бояре чинно отправились по домам, чтобы соснуть до вечера, Шуйский велел Маржере следовать за собой в опочивальню. Дав постельному слуге знак, чтоб подождал со сниманием с него многочисленных одежд, государь обратился к начальнику стражи:
— Доволен, что оставил тебя при дворце?
Жак склонился, бормоча слова благодарности.
— Ладно, ладно! Будешь верно служить, милостью не оставлю.
Маржере, осмелев, не удержался:
— По-моему, я вправе ждать государевой милости после той ночи.
— Той ночи? — покраснел от досады скупой Шуйский. — А разве я тебе что-нибудь обещал?
— Гонсевский обещал…
«Наследный принц» гнусно захихикал, ощеря гнилые зубы:
— Так пусть тебе Гонсевский и платит. Если сможет.
Маржере понял, что вознаграждения ему не видать как своих ушей, и поклонился, чтобы побыстрей ретироваться.
— Погоди, — остановил его Шуйский. — Завтра пойдешь с Татищевым к Мнишекам. Дьяк не силен в посольской науке, может нагрубить и все испортить. Будешь вести переговоры как переводчик. Переводи не все, что он будет говорить, особенно если ругаться будет! Главное, добейся, чтобы Мнишеки вернули все подарки в государеву казну. Вот тогда можешь рассчитывать на мою милость, в том тебе мое слово.
Маржере очень засомневался в слове Шуйского, тем не менее, расправив грудь, изъявил готовность исполнить монаршью волю.
Наутро Маржере пошел разыскивать Татищева. Искать его долго не пришлось: дьяк уже околачивался возле Красного крыльца. Предупрежденный Шуйским, он ждал переводчика. Идти им было недалеко — Марина содержалась все в том же дворце, где стала русской царицей. Стрелецкая стража у крыльца расступилась, и гости вошли в приемный зал, куда вскоре вошла и Марина, предупрежденная фрейлиной. Жак встретил ее с чувством смущения, ожидая увидеть женщину, измученную трагическими переживаниями. Но прекрасное лицо бывшей императрицы было по-прежнему упруго-свежим, а огромные глаза выражали лишь любопытство и, пожалуй, лукавство. Она даже милостиво улыбнулась, узнав в статном офицере начальника телохранителей своего супруга.
Жак изящно поклонился, взмахнув шляпой, однако дьяк, не снимая своей высокой шапки и не подумав ради приличия сказать какие-то слова приветствия, с грубым нажимом спросил:
— Сказывают, плачешься, будто к отцу не пускают?
Маржере, памятуя о напутствиях Шуйского, сообщил по-польски, что присланы они сюда новым государем, который приносит свои соболезнования и осведомляется, в чем нуждается вдова и не хотела ли бы она вернуться под родительский кров. Дьяк подозрительно вслушивался, улавливая отдельные, схожие с русскими, слова, и хмуро осведомился: