1612. «Вставайте, люди Русские!»
Шрифт:
На что получил совершенно искренний ответ:
— Есть обида, а то, как же? Воеводу, да с таким боевым опытом поставить всего лишь во главе полка! Не завидует ли тебе князь?
Михайло лишь развел руками:
— Так ведь это только он и знает, кто я таков на самом деле. И то потому лишь, что прежде, годов шесть назад, в бою меня видал и запомнил. Память у него на лица — позавидуешь! Иной раз я в воде себя вижу и сам не признаю… И не сказал бы князю правды, когда в Нижний приехал, — ну, как лжецом сочтет? А он сам узнал меня!
— И никому ее открыл твоего имени? Почему?
В голосе Хельмута было нечто большее, чем просто недоумение — он искренне не мог понять, почему Пожарский, имея возможность восстановить справедливость, не стал этого делать. Шейн, в который раз подивившись
— Скажи князь про меня остальным, в том едва ли было бы польза! Для всех прочих я ведь умер. Умер, понимаешь? Родня меня не признала, спасибо не засудили за самозванство. Что матушка говорит, никто слушать не станет — скажут, умом баба с горя тронулась. Мало ли таких? А весть о моей гибели уж везде разнеслась. Много ли было бы проку Пожарскому шум поднимать, да кому-то что-то доказывать? Кого-то из воевод обижать, по службе обделять… Вон, сколько беды натворила рознь в московском ополчении! Зовусь я здесь Михайло Стрелец, с этим прозвищем, верно, и дальше жить буду. Ты же с прозвищем живешь. И не обижаешься, что тебе после таких подвигов всего только сотню под начало дали.
— Я бы обиделся, если бы мало платили! — невозмутимо возразил Шнелль. — Хорошему воину надо хорошо платить. Жалование в тридцать рублей меня совершенно не обижает. А что высоко не возвели… Кто ж дает иноземцу, едва-едва в войско прибывшему, многими людьми командовать? А ну, как он их погубит? Напротив, Минин мне большое доверие оказал, ну и спасибо ему.
Этот разговор произошел между друзьями еще в Нижнем Новгороде, и более они к этому не возвращались.
Утренняя свежесть таяла, и хотя время было еще раннее, воздух быстро прогревался, начинал дрожать, будто струиться перед глазами, словно жара делала его жидким. Небо закурчавилось бело-сизыми облаками, то и дело набегавшими на солнце, отчего по земле, по рябившей от легкого ветра заводи, по желтому, песчаному откосу берега проскальзывали и уносились проворные тени.
— Снова о ней думаешь? — спросил Хельмут, следя за очередным таким облаком, похожим на огромную пушистую лягушку.
Михаил едва приметно вздрогнул и повернул голову к товарищу:
— О ней. Как догадался-то? Ведь и слова сегодня про то не сказал.
— Да ты никогда не говоришь. А думаешь все время. Что, нет?
— Да.
Немец повернулся на бок — не только для того, чтобы видеть товарища, но и чтобы поменять позу: невод был жестковат.
— Послушай, Миша, если не хочешь, я об этом не буду. Но, может, все же объяснишь мне, дурню: почему она тогда, зимой, взяла и уехала? Она ведь была у князя. И он ей подтвердил, что это действительно ты, что ты жив, что отправился его поручение исполнять, а как исполнишь, то вернешься в Нижний. Отчего же она не дождалась тебя?
Лицо Михаила, обветренное, покрытое золотым волжским загаром, осталось почти бесстрастно. Только губы слегка дрогнули, да глубже запала небольшая складка меж разлета его густых бровей. Она появилась не так давно — после падения Смоленска.
— Князю Василиса сказала, что казаков своих бросить не может, потому к ним вернуться и должна. При ней, мол, они для ополчения стараются, обозы вражьи громят и оружие в Нижний отсылают, а без нее враз просто разбойничать начнут. Что верно, то оно верно: чаще всего бродячие казачьи отряды грабят кого ни попадя, абы только добром разжиться. Вон, Ивашки Заруцкого молодцы! Вначале тоже вроде бы противу ляхов дрались. А ныне? Спасу от них нет никому! Слыхал, что гонцы доносили? Ивашка с Трубецким вконец рассорился, табор свой под Москвой бросил, да принялся за старое: за разбой!
— Но Василиса твоя могла бы тогда своих казаков привести в ополчение! — не сдавался Хельмут. — Обозы брать — дело нужное, но можно было, в конце концов, на это и другой отряд выделить. Если ты нужен ей, если она любит тебя…
— А если нет?
В голосе Шейна прозвучал было гнев, он отвернулся. Однако Шнелля этим было не смутить:
— Ты не можешь быть таким дураком, Михайло! Сейчас ты просто врешь. От обиды ли, от чего ли еще, не знаю, но врешь. Она проскакала, Бог знает сколько верст, по морозу, по степи, по лесам, одна, — и все, чтобы только услыхать: ты живой! И это от чего — не от любви? Я бы на твоем месте расспросил Пожарского получше.
— О чем?
— Да об их разговоре. Мало ли, что он мог сказать ей? Или не сказать.
Воевода попытался нахмуриться и сделать вид, что ему и в самом деле не хочется продолжать разговор, однако сил на это у него не нашлось. Он вдруг улыбнулся:
— Вряд ли теперь Дмитрий Михайлович вспомнит, про что они тогда говорили и как. Мало ли у него дел, разговоров? Мало ли к нему людей приезжает? Да и трудно будет гадать, каковые слова заставили Ваську уехать. Ее вообще разгадать трудно. Всегда было. Она… знаешь, Хельмут — она, как вот эти облака — то такая, то этакая. То летит незнамо, куда, то солнцем озарится, то грозой грянет. Ведь мы с нею вместе росли, почитай, лет двенадцать бок о бок прожили. Дядька мой, воспитатель то есть, казак Прохор всему нас вместе обучал: и верхом ездить, и из лука стрелять, и зверя в лесу сторожить. Грамоте тоже вместе учились. Знали друг друга, ну вот, как два пальца на одной длани друг друга знают. А все одно, я каждый день ждал: придумает она что-нибудь чудное, или нет? Нравилось мне это, а иной раз смешно делалось… Бывало, думал: ну что ж это за девка такая — все у ней затеи да придумки всякие! А любил ее все сильнее и сильнее. Только мы поначалу неровней были: роду она куда более знатного, Бутурлины и богаче были. Я ж тебе говаривал: все, что имел — почет, звания свои, — все сам добывал. Так что мальчишкой только мечтал: вот, мол, добьюсь, чтоб отдали за меня Василису. А что потом было, ты знаешь.
— Знаю. — Хельмут видел: его друг старается говорить весело и беспечно, однако сам оставался серьезен. — Не жалеешь теперь?
— О чем это?
— Что отказался от нее?
— Я о сделанном стараюсь никогда не жалеть, дружище. Пустое дело.
— Пустое. Так стараешься или не жалеешь?
Улыбка Михаила погасла, он отвернулся.
— Жалею. Но я ведь не понимал, как сильно ее люблю. Понял, когда смерть пришла. Там, в Коломенской башне. И послал Прошку найти Василису и сказать ей. Если он до нее добрался, то сказал. Может, она на то и гневается до сих пор: что я так ее любил, а другому отдал.
Хельмут вновь перевернулся на спину, раскинул руки. Облако-лягушка уползло прочь, но следом за ним появилось и заслонило солнце другое — похожее на распустившую парус ладью. Оно было большое, тяжелое и плыло, казалось, медленнее других. Рядом с его великолепной белизною небо казалось еще более синим. «Как глаза Алёнины! — прокралась в сознание Шнелля непрошеная мысль. — Но они у нее и серые бывают — когда тучи и пасмурно, и совсем-совсем светлые, вот, как у Миши. Как ты там, Алёнушка? Ждать обещала… Ждешь ли?»
— Послушай! — вновь заговорил он, — А откуда у Василисы этот ее белый волк? Ляхи о нем столько сказок рассказывают, так его боятся!
— Морозко-то? — Шейн рассмеялся. — Да уж, его испугаться можно. Он не волк. Вернее, не совсем волк. У дядьки Прохора лет пятнадцать назад была собачища, просто дивная. Ему ее какой-то степняк подарил, которому Прошка когда-то, давным-давно, вроде бы жизнь спас. А тут этот степняк в Москву приехал, отыскал Прохора, саблю ему вручил и щенка. Ну и щенок был! Месяца полтора от роду, а ростом чуть не со взрослую псину. А выросла собачка, так и вовсе стала, как хороший теленок. Почти что белая, поджарая, сильная. Знающие люди сказывали, что в далеких степях такие собаки стада сторожат, так не то, что от волков — от медведя али от тигра оборонить могут. Прошка назвал свою красавицу Белянкой, и служила она ему долго, покуда ее пьяный казак случайно не подстрелил: решил сдуру, что дикий зверь. Ну вот, она, Белянка эта, кобеля себе никак выбрать не могла, да и то сказать — какой кобель ее, такую, покрыл бы? А когда однажды Прохор поехал охотиться, то заприметил, что собачка его ночами убегать стала. И понял: приглянулся ей, по всему видать, лесной волчище. Ну, а потом она родила трех щенков. Волчат, скорее. Два серые были, а один — почти как снег. Его-то Прохор Василиске и подарил. Других двух друзьям-казакам роздал. А Морозко так при Ваське и вырос.