1888 Пазенов, или Романтика
Шрифт:
"О, иногда -- да, но не всегда. Хотя здесь речь, собственно, не о том. Я думаю, что то чувство, которым ты обладаешь в жизни, всегда отстает от реальной жизни лет этак на пятьдесят, а то и на целое столетие. Чувство ведь всегда немножечко менее гуманно, чем жизнь, в которой вращаешься. Достаточно вспомнить, что какой-то там Лессинг или Вольтер абсолютно спокойно воспринимали тот факт, что в их времена все еще применялось колесование, чудное такое -- снизу вверх, для нашего чувства непостижимо,-- и вы что же, считаете, что дела у нас обстоят по-другому?"
Нет, об этом Иоахим еще как-то не задумывался. Бертранд вполне может оказаться прав. Но зачем он ему говорит все это?
Он говорит как газетчик. Бертранд продолжал: "Мы абсолютно спокойно относимся к тому, что два человека -- оба, вне всякого сомнения, приличные люди, потому что с кем-либо
другим ваш брат просто не пошел бы на дуэль -- как-то утром становятся друг против друга и стреляют. Какие же условности чувств должны довлеть над обоими да и над нами тоже, что мы со всем этим миримся! Чувству свойственна инертность, а потому -- такая непонятная жестокость. Мир просто заполнен инертностью чувств". Инертность чувств! Иоахим был поражен этим; разве ему самому не была свойственна инертность чувств, разве это не преступная инертность, что он не проявил достаточно изобретательности, чтобы обеспечить Руцену, вопреки ее протестам, деньгами и вытащить из казино? Иоахим подавленно прошептал: "Вы что, действительно хотите сказать, что честь -- это инертность чувств?"
"Ах, Пазенов, вы ставите вопрос слишком уж прямо,- на лице Бертранда снова засияла победная улыбка, с которой он обычно сглаживал противоречия-- Я просто считаю, что честь -- это очень живое чувство, и все же я убежден, что устаревшие формы всегда полны инертности и что это очень уж утомительно сохранять приверженность
Да, Гельмут был утомленным человеком. Но чего хочет Бертранд? Как вообще можно избавиться от этой условности? С внутренней дрожью Иоахим ощутил опасность того, что может, как и Бертранд, поскользнуться и упасть, если захочет убежать от этой условности. Конечно, в своих отношениях с Руценой он уже ускользнул от самой строгой условности, но так дальше продолжаться не может, и живая честь требует от него оставаться с Руценой! Может быть, Гельмут предвидел именно это, когда предупреждал его о том, чтобы Иоахим не возвращался в имение. Потому что в такой ситуации он потеряет Руцену. Иоахим неожиданно спросил: "А что вы думаете о сельском хозяйстве нашей страны?" Он почти что надеялся, что Бертранд, который в жизни всегда руководствовался практическими соображениями, тоже будет предостерегать его от возвращения в Штольпин. "Трудно ответить, Пазенов, на этот вопрос, особенно, если понимаешь в сельском хозяйстве так мало, как я... ведь все мы до сих пор носим в себе предубеждение феодальных времен, состоящее в том, что наибольшую надежность существования на этой созданной Богом земле обеспечивает работа на ней". Бертранд сделал слегка пренебрежительный жест рукой, Иоахим фон Пазенов был разочарован этим, хотя он и испытывал удовлетворение от того, что принадлежал к этой касте избранных, тогда как неуверенное существование Бертранда за счет торговли можно было рассматривать в качестве, так сказать, предварительного этапа на пути к надежной жизни. Очевидно, он все-таки жалеет, что оставил полк; как гвардейский офицер он без особого труда мог бы жениться на наследнице какого-нибудь имения! Это, правда, была мысль, достойная отца, и Иоахим попытался от нее избавиться, он просто спросил, не задумывался ли Бертранд над тем, чтобы в перспективе осесть где-нибудь на одном месте. Да нет, был ответ Бертранда, вряд ли он способен на это, он, откровенно говоря, не такой человек, что может долго высиживать без перемещения. Помимо всего прочего, они поговорили еще о Штольпине, о тамошней дичи, и Иоахим пригласил Бертранда поучаствовать вместе с ним в деревенской осенней охоте. Внезапно раздался звонок в дверь: Руцена! Иоахим весь сжался и посмотрел на Бертранда почти что с ненавистью: сидит здесь уже добрых два часа, распивает чай и дымит; ведь это уже выходит за рамки визита соболезнования. Но Иоахиму пришлось подавить свои эмоции, ведь не кто иной, как он сам, не дал Бертранду встать с этого кресла и заставил его остаться, предложив сигары, хотя он, собственно говоря, прекрасно должен был бы знать, что придет Руцена. Теперь, раз уж так получилось, путей к отступлению нет; конечно, было бы лучше, если бы он предварительно спросил Руцену. Она ведь вполне может чувствовать себя неловко, возможно, что она хотела сохранить все в тайне, которую он намеревается сейчас нарушить, по доброте своей она, может быть, хотела даже избежать того, чтобы он стыдился ее,-- ведь, если откровенно, она дама не совсем подходящая для общества; здесь, правда, судья из него был никудышный, ибо когда он представлял ее себе, то видел лишь головку с разметавшимися на подушке волосами, вдыхал аромат ее тела и вряд ли мог вспомнить, какая же она в одежде. Ну, в конце концов, Бертранд гражданский человек, у него у самого слишком длинные волосы, да и что здесь вообще такого. И он обратился к Бертранду: "Послушайте, Бертранд, там за дверью ждет одна прелестная молодая дама; могу ли я попросить вас поужинать сегодня с нами?" "О, это так романтично, ответил Бертранд,-- с удовольствием, конечно, если только я не буду мешать".
Иоахим вышел, чтобы поприветствовать Руцену и подготовить ее к встрече с гостем. Она была явно удручена тем, что встретила здесь незнакомца, но держала себя с Бертрандом очень любезно, и тот отвечал ей тем же. Та обычная дружественность, с которой оба общались, воспринималась Иоахимом как что-то неприятное. Решили отужинать дома; денщика отправили за ветчиной и вином, Руцена поспешила добавить, чтобы кроме этого он принес еще яблочный пирог со взбитыми сливками. Она была просто счастлива, что может похозяйничать на кухне и приготовить оладьи из картофеля. Позже она позвала Иоахима на кухню; он вначале подумал, что она просто хочет покрасоваться перед ним в своем большом белом переднике с половником в руке, и был более чем готов трогательно воспринять эту картину домашней прелести, но она прислонилась к кухонной двери и расплакалась; все было немножечко похоже на событие далекого прошлого: он, еще маленьким мальчиком, зашел к матери на кухню, а там одна из служанок -- мать ее, вероятно, только что уволила -- рыдала так горько, что он, если бы только не стеснялся, готов был расплакаться вместе с ней. "Теперь ты меня уже больше не любить,-- всхлипывала Руцена, повиснув у него на шее, и хотя поцелуи его были нежнее, чем когда-либо раньше, она не могла успокоиться и повторяла: -- ...все, я знать, все... ну а теперь-- иди, я должна готовить". Она вытерла слезы и улыбнулась. Как не хотелось возвращаться в комнату, тем более зная, что там Бертранд; конечно, ребячеством с ее стороны было плакать из-за того, что Бертранд здесь, и все-таки это был настоящий женский инстинкт, да-да, настоящий женский инстинкт, по-другому это не назовешь, и Иоахим ощутил себя подавленным. Пусть даже Бертранд и встречает его с наполненными определенной долей цинизма словами "Она очаровательна" в попытке пробудить в нем гордость короля Кандаула (Кандаул -- по Геродоту последний король лидийской династии Геракли-дов, отличался высоким самомнением, спесью и любовью к лести.), непоколебимой остается грозящее: если он вернется в Штольпин, то потеряет Руцену и всему наверняка придет конец. Если бы Бертранд ему ну хотя бы не советовал заниматься сельским хозяйством! Или он хотел не исключено, что вообще против собственного убеждения - подтолкнуть его к этому наследству просто для того, чтобы выжить его из Берлина и заполучить Руцену, которую вопреки всему, считает своей законной собственностью? Но представить себе все это было уж слишком!
С большим подносом в руках вошла Руцена, за ней -- денщик. Она разложила приборы и, расположившись за маленьким круглым столиком между мужчинами, начала разыгрывать великосветскую даму, вела певуче-стаккатирующим тоном беседу с Бертрандом, который рассказывал о своих путешествиях. Оба окна в комнате были открыты настежь, и, невзирая на темную летнюю ночь, там, на улице, мягкая керосиновая лампа над столом навевала воспоминания о рождественских зимних днях и о защищенности маленьких квартирок за дверями магазинов. Как это странно, что он забыл о кружевных платочках, которые в тот вечер в тоске неопределенности были куплены для Руцены. Они и теперь все еще лежали в шкафу, он охотно вручил бы их сейчас Руцене, если бы здесь не было Бертранда и если бы она не слушала в таком напряжении эти рассказы о хлопковых плантациях и бедных неграх, чьи родители еще были рабами, именно так, настоящими рабами, невольниками, которых можно было продавать. "Как, и девушек продавали?" -- Руцена аж содрогнулась, и Бертранд рассмеялся, рассмеялся легко и без злости: "О, вам не следует бояться, маленькая невольница, вам ничего не угрожает!" Зачем Бертранд сказал ей это? Не ведет ли он дело к тому, чтобы купить Руцену или получить ее в подарок? Иоахиму пришла в голову мысль о созвучности слов "невольница" и "вольница", а также о том, что все негры на одно лицо и их невозможно отличить друг от друга, снова возникало впечатление, что Бертранд пудрит ему мозги, напоминая, что Руцену невозможно отличить от ее братца с итальянской вольницы! Не потому ли накликал тот те черные полчища? Но Бертранд просто дружески улыбался ему, он был белокур, почти так же белокур, как и Гельмут, хотя и без окладистой бороды, волосы его были кудрявыми, слишком кудрявыми, чтобы их просто зачесать назад; все опять перепуталось на какое-то мгновение, и нельзя было понять, кому же по праву принадлежит Руцена. И если бы его сейчас сразила пуля, то Гельмут оказался бы здесь на своем месте и у него нашлись бы силы защитить Элизабет. Возможно, Руцена была бы мелковата для Гельмута; но ведь и сам он не был заместителем брата. Иоахима охватил ужас, когда он понял это, ему стало страшно, ибо кто-то представлял кого-то, ибо у Бертранда был низенький мягкий бородатый представитель, ибо с этих позиций простительными были даже взгляды отца: почему именно Руцена, почему именно он? И почему и вправду не Элизабет? Все было охвачено каким-то безразличием, и ему стала понятна утомленность, приведшая Гельмута к смерти. Если даже Руцена права и наметился конец их любви, то все внезапно ушло куда-то в туманную даль, где едва ли можно было различить лица Руцены и Бертранда. Условность чувств, как сказал бы Бертранд.
Руцена же, казалось, напротив, забыла о своем мрачном предсказании. Она попыталась поймать под столом руку Иоахима, и когда он, в панической благовоспитанности
Позже они не отказали себе в удовольствии проводить Бертранда домой, не желая открыто показывать, что Руцена намерена еще задержаться у Иоахима. Руцена расположилась между двумя мужчинами, так и шли они по безмолвным улицам, каждый сам по себе, ибо Иоахим не решался предложить Руцене руку. Когда за Бертрандом закрылась дверь дома, они посмотрели друг на друга, и Руцена очень серьезно, преданным тоном спросила: "Отвозить меня в казино?" Он ощутил, с какой серьезностью и как тяжело сорвалась эта фраза с ее губ, но сейчас он чувствовал лишь усталое безразличие, так что воспринял вопрос едва ли не с такой же серьезностью и был бы даже согласен проститься сейчас навсегда, и если бы вернулся Бертранд, чтобы увести с собой Руцену, Иоахим согласился бы и с этим. Но невыносимой была мысль о казино. И устыдясь, что ему потребовался такой импульс, он, все-таки счастливый, молча взял ее за руку. В эту ночь они любили друг друга больше, чем когда-либо раньше. Тем не менее и в этот раз Иоахим забыл отдать Руцене ее кружевные платочки.
Каждый день, когда маленькая почтовая карета, запряженная одной лошадью, возвращалась от утреннего поезда и подъезжала к зданию почты в деревне, у окошечка уже стоял, прислонившись, почтальон из имения, хотя и частный почтальон, но тем не менее составная часть почты, в определенной степени сам уже ставший ее служащим, который стоял, быть может, над обоими находящимися там служащими, и не из-за своих личных успехов, хотя он уже успел поседеть на этой службе, а скорее всего, потому, что был из имения и его должность была институтом, который существовал уже много десятилетий и, вне всякого сомнения, брал свое начало еще в те времена, когда и почты-то имперской не существовало, а достаточно редко через деревню проезжала почтовая карета и оставляла корреспонденцию в трактире. Большая черная почтовая сумка, след от ремней которой выделялся диагональной полосой на спине выгоревшего на солнце костюма, пережила нескольких почтальонов и наверняка происходила из тех давно ушедших и явно лучших времен, потому что в деревне не найти ни одного даже самого древнего старика, в самые молодые годы которого не висела бы эта сумка на своем крючке, а почтальон не стоял бы, прислонившись к почтовому окошечку, и каждый из стариков припоминал все это и мог пересчитать всех почтальонов имения, которые с диагональной полосой на куртке бодро ходили по своему маршруту, а теперь все вместе покоились там, на погосте. Так постепенно сумка стала старше и почетнее новой современной почты, которую соорудили после богатого бурными событиями 1848 года, старше даже, чем крючок, который в знак уважения к сумке или в определенной степени как последний знак внимания почтовых властей к владельцам имения был забит при строительстве здания почты, а может быть и как напоминание о том, что старые обычаи, невзирая на бурный прогресс, забывать не стоит. Ибо и в новом здании почты по-прежнему сохранялась старая привычка обрабатывать владельцев имения в первую очередь, которая, по всей вероятности, существует и по сей день: как только входит кучер с серо-коричневым почтовым мешком и бросает его на потертый стол тем пренебрежительным движением, которого в глазах кучера достоин почтовый мешок, почтмейстер, который лучше разбирается в чинах людских и служебных институтов, вскрывает с почти нескрываемой торжественностью печати и шнуры и рассортировывает сваленную в общую кучу корреспонденцию по ее размерам в маленькие пакеты, чтобы более удобно было ее просматривать и раскладывать, по завершении самым лучшим образом этой процедуры первое, что всегда происходит затем, так это то, что почтмейстер откладывает корреспонденцию для имения, достает из ящика стола ключ и направляется к висящей сумке, молча уставившейся на все это своей латунной защелкой; вставив ключ в середину защелки, почтмейстер открывает сумку, так что она распахивается и бесстыдно выставляет ему напоказ свои внутренности из парусины, и быстро, словно он не в силах долго созерцать распахнутую матерчатую пасть, опускает в нее письма, газеты, а также небольшие паке-It
ты, дает пасти небольшой толчок в нижнюю челюсть с тем, чтобы она захлопнулась, и закрывает латунные губы, спрятав после этого ключ в ящик стола. Почтальон же, остававшийся все это время в роли зрителя, хватает тяжелую почтовую сумку, цепляет ее на прочном потрескавшемся ремне через плечо, берет в руку более крупные пакеты и доставляет таким образом корреспонденцию в имение на час или два раньше, чем это удавалось бы официальному почтальону, который должен вначале обойти всю деревню; крайне ускоренная доставка демонстрирует, что существование в имении почтальона и его сумки -- это не только поддержание красивой старинной традиции, но и служение удовлетворению практических потребностей господ и служивых людей в имении.
Теперь Иоахим чаще, чем раньше, получал весточки из дома; в основном это были короткие сообщения, написанные отцом тем наклонным рукописным готическим шрифтом, который так сильно напоминал его походку, что без обиняков можно было говорить о треногости этого почерка. Иоахим узнавал о визитах, наносимых родителям, об охоте и о видах на осень, а также кое-что об урожае, сообщения на сельскохозяйственную тему завершались, как правило, следующим: "Было бы неплохо. если бы ты вскоре начал готовиться к переезду, ведь чем раньше ты начнешь входить в курс дела, тем лучше, ибо на все требуется время. Преданный тебе отец". Как всегда, Иоахим испытывал сильное отвращение к почерку и читал письма, может быть, с еще более злой невнимательностью, чем обычно, потому что любое упоминание об увольнении со службы и о переселении в имение было подобно втягиванию во что-то гражданское и шаткое, ему казалось, будто его хотят лишить защиты и вытолкнуть голым где-нибудь в районе Александерплац с тем, чтобы любой из этих чужих и деятельных господ сумел поддеть его. Можно ли назвать это инертностью чувств: нет, он не был труслив, он спокойно стал бы перед противником, держащим в руке пистолет, или ушел бы воевать с французами, которых считал своими кровными врагами, но опасности гражданской жизни были слишком чужими и непонятными, носили какой-то непостижимый характер. Все там было погружено в беспорядок, жизнь проходила без подчиненности, без дисциплины и наверняка без пунктуальности. Когда ему случалось по пути из квартиры в казарму проходить в начале и в конце смены мимо машиностроительного завода "Борсиг" и перед заводскими воротами, словно эдакий покрытый ржавчиной народец, стояли рабочие, которые, впрочем, мало отличались от тех же богемцев, то он ощущал на себе их зловещие взгляды, и когда тот или другой прикладывал в приветствии руку к кожаной фуражке, он не решался отвечать, поскольку избегал причислять умильно встречающих к тем, кто перешел на твою сторону, кто с тобой заодно. Ведь ненависть других он воспринимал как что-то оправданное, к тому же ему казалось, что Бертранда, невзирая на его гражданское платье, они ненавидят ничуть не меньше, чем его самого. Что-то, вне всякого сомнения, скрывалось за антипатией, которую испытывала к Бертранду Руцена. Bce это производило впечатление удручающего беспорядка. Йоахиму казалось, будто его корабль получил пробоину и его постоянно хотят подтолкнуть к тому, чтобы усугубить положение. Каким вздором казалось то, что отец требует, чтобы он из-за Элизабет оставил службу; если вообще и есть что-то такое, что могло бы сделать жениха достойным ее, так это то, чтобы он, по крайней мере, одеждой своей выделялся на фоне всей этой грязи и беспорядка; лишить его формы означает унизить Элизабет. Таким образом он всячески отодвигал на задний план мысль о гражданской жизни и о возвращении в отцовский дом, видя в ней назойливое и таящее опасность требование, но чтобы не оказываться в положении человека, который во всем не слушается отца, он, когда Элизабет или ее мать отправлялись на лето в Лестов, ездил с букетом цветов на вокзал.