1917, или Дни отчаяния
Шрифт:
Ей нравится то, что он говорит, и нравится то, КАК он это говорит.
– Ты делаешь мне комплименты потому, что я снова уезжаю и оставляю тебя одного?
– Иногда я жалею, что дал Дягилеву совет заняться балетом. Ваши постоянные гастроли! Вот пожалуюсь Теляковскому, что без Анны Павловой Мариинка уже и не Мариинка!
– Слышал бы тебя Сергей!
– Он сделал себе состояние на ваших гастролях! – обиженно говорит Терещенко. – Неужели нужно постоянно куда-то ездить!
– Он сделал меня звездой, – возражает Анна, садясь у зеркала. – А русский балет – самым популярным в Европе.
– Превосходно! Выйдет в этом месяце.
– И ты упоминаешь обо мне?
– Исключительно в хвалебных тонах.
– Только меня?
– Если честно… – мнется Михаил. – Не только тебя.
– А что? – она поворачивается к Терещенко и поднимает нарисованную бровь. – В театре есть еще балерины?
– Я все-таки театральный критик – другие балерины, конечно, есть. Но скучаю я только по тебе.
Павлова встает из-за трельяжа и наклоняется над Терещенко, нависает над ним так, что их лица почти соприкасаются:
– Если ты страстно влюблен и скучаешь… Сделай так, как прошлой осенью. Брось все и поезжай с нами на гастроли. Основания у тебя есть – ты антрепренер, чиновник по особым поручениям при директоре Императорских театров, Владимир Аркадьевич в тебе души не чает и свое разрешение на поездку даст. Я буду рада. Дягилев с ума сойдет от счастья, что кто-то разделит его ношу. И твоя француженка будет не против лишний раз тебя увидеть…
– Ты так легко об этом говоришь…
– Я не ревнива. У тебя есть обязательства, у меня есть обязательства. Нас познакомил театр, он же нас когда-то и разлучит. Но мне приятно, когда ты рядом… Так что? Поедешь?
Михаил внимательно смотрит на нее снизу вверх.
– Нет, Аня. Я не смогу. Не в этот раз.
Павлова резко отстраняется от него и пожимает плечами.
– Ну, хоть не врешь… Уже хорошо. Оставайся. Делай свои дела. Мы вернемся к началу сезона и тогда посмотрим, что будет дальше…
Она заходит за ширму и продолжает:
– И будет ли вообще это самое «мы»…
Шуршит надеваемая пачка.
– Не обижайся… – примирительно говорит Михаил.
– Я не в обиде, – отвечает Павлова, выглянув над ширмой. – Не терзай себя, у нас ничего не кончено, просто – небольшой антракт. И перестань дуться! Иди в зал, мне надо затянуть костюм. И не смотри на меня так! Никто не должен видеть Лебедя без оперения!
Зал Мариинского театра. Аншлаг. Балет «Египетские ночи»
В ложе Терещенко и Александр Блок. Оба с восхищением смотрят на сцену, на танцующую Павлову. Финал. Зал взрывается аплодисментами. Крики «Браво!». На сцену летят цветы. В партере зрители встают, галерка бешено аплодирует.
Блок улыбается и говорит что-то на ухо Терещенко.
На сцене раскланиваются артисты. Впереди прима труппы Анна Павлова.
Блок и Терещенко возле гримерных.
Терещенко снова стучит в дверь с табличкой «Артистка Павлова». Они входят. Анна уже переодета и без театрального грима. Видно, что она устала, но глаза блестят. Комната действительно напоминает оранжерею – цветы везде. Мужчины вручают ей еще два букета. У Терещенко это снова букет превосходных роз. У Блока – букет камелий.
Терещенко целует Павловой руку, но она игнорирует его многозначительный взгляд.
– Благодарю вас, Анна Павловна, – говорит Блок с чувством. – Я давно не получал такого удовольствия. Для меня ваш танец каждый раз как открытие…
– Вы тот самый Блок? – спрашивает Павлова. – Мишель скрывал от меня свое знакомство с вами! А я, Саша, люблю ваши стихи!
Петербург. Белая ночь. Набережная Невы
У воды стоят Блок и Терещенко. Оба слегка пьяны и курят.
– Так ты уезжаешь? – спрашивает Михаил.
– Приходится…
– И куда на этот раз?
– Еду во Францию, – Блок вздыхает. – Никуда не хочу ехать, друг мой…
– Оставь. Париж прекрасен! Поедешь в Канн, подышишь морем…
– Я нынче в Бретань, врачи прописали морские купания. Впрочем… Везде одно и то же. Жизнь человеческая – грязь и мерзкая лужа. Что у нас, что в Италии, что в Париже… И место, куда я еду, для русского уха звучит отвратительно… Аберврак! Ну что хорошего можно ожидать от деревушки с таким названием?!
Терещенко смеется.
– Декаданс… Тебя, Сашенька, как не поверни – везде драма. Любовь – драма, дружба – драма, поездка – драма… Хорошо тебе – драма! Плохо – тоже драма! Ты ж после Италии такие стихи написал! Чудесные! А сейчас? Сплин одолел?
– Одолел, – соглашается Блок и садится на ступени у самой воды. – У поэтов, ты знаешь, это случается.
– А может, ты просто пьян?
– Пьян… Но недостаточно. Ты думаешь, отчего я пью? А все просто! Я добрый, когда пьяный. Когда я пьяный – мне хорошо. Но не могу же я все время пить?
– А вдруг Париж тебе понравится?
– Не понравится… Я не успеваю уехать и сразу хочу домой. Пусть здесь все плохо, но там – еще хуже. Здесь все свое, пусть беспросветное…
– Есть хоть что-то, что тебе нравится, Саша?
– Театр, – говорит Блок серьезно. – Рассветы. Первый снег. Море. Как пахнет свежий хлеб. Белые ночи. Достаточно?
– Вполне. А люди?
– С людьми – сложнее. Вот Пелагея твоя нравится…
– Вы это оставьте, господин Блок, – с деланной суровостью приказывает Терещенко. – Вы человек семейный, давно женатый…
– Спасибо, – криво ухмыляется Блок, прикуривая следующую папиросу. – Подсказал. Я, Миша, хорошо помню, что женат. И днем помню, и ночью. Тянется этот брак и тянется… И никак не закончится, хотя давно должен был. Он умирает, а мы с Любой его оживляем. Он снова падает, а мы его, как лягушку в анатомическом театре – током! И получаются у нас не чувства, не священный союз, а гальванизированный труп, который толком и не похоронить… А Пелагея… Она дивный человек! Умная, добрая, тонко чувствующая… Но она твоя сестра, и оскорблять тебя ухаживаниями за ней я не буду. Пошлость какая! Завести роман с незамужней сестрой друга! В этом злосчастном Абервраке ждет меня Любовь Дмитриевна, к ней и поеду… Все лучше купаться в холодном море, чем пить лекарства, что мне прописывает этот Пекелис. Он мне вино пить не велит, думает, от его порошков мне легче.