1920 год
Шрифт:
Я читал, что попал". Но больше всего мне нравился одна польский роман. Действующие лица исключительно графы и князья. Описывается великосветская охота, балы и все это remue-menage большого света. Княжна Гальшка Збаражская правит четверкой великолепных лошадей, окруженная свитой не ниже барона. Ее брат никак не может жениться на девушке колоссального состояния, потому что она не записана в какую-то родословную книжку.
Мне доставляло искреннее удовольствие сопоставление этого мира с тем, что шмыгало у меня за окном... Для любителей контрастов это было весьма недурно...
Сыну Ляле, который лежит с отмороженными ногами и
– Буржуи проклятые...
Когда же дело осложняется какой-нибудь психологической драмой, он презрительно прибавляет:
– О "нравственного жиру" бесятся ...
И действительно...
Немножко смешными кажутся эти "душевные страдания", когда все "живы и здоровы" и находятся в полной безопасности.
Мы знаем только две "психологические" муки; когда близким людям грозит тяжкая болезнь или смертельная опасность...
Но они возвращаются, эти мысли о том, что будет дальше, когда стемнеет. Когда стемнеет, в комнате почти мрак. Электричества нет, керосин слишком дорог, горит коптилка на масле. Она дает столько света, сколько лампадка, но последняя - утешение сердцу, а эта наводит мрак на душу.
Что впереди? Какой выход из этого положении? Ну, хорошо, - теперь я болен. Стесселевские деньги еще есть. Но дальше?
Служба?.. У кого? У большевиков? Нет!.. Частную найти очень трудно. Где? Все закрывается и притом... Не сказать, - кто я, - подвести ... А сказать ... кто примет?..
От собственного положения мысли бегут к общему. Что делается?
Это был первый период, когда большевики покончили, как они думали, с Деникиным и пытались или симулировали попытку смягчить террор. В Москве была объявлена амнистия и даже отменена смертная казнь. Правда (и это, кажется единственный раз, когда "Украинская Социалистическая Советская Республика воспользовалась своей самостийностью), было разъяснено из Харькова, что все это к Украине не относится: здесь, мол, продолжается контрреволюция и потому к террор должен продолжаться. Но все же общее настроение сказалось и в Одессе.
Конечно, чрезвычайка должна убивать кого-нибудь. Для власти, держащейся только на крови, опасно не упражнять людей в убийстве: отвыкнут, пожалуй. Поэтому убивателям нашли дело. На этот раз, впрочем, это еще была наиболее благоразумная локализация кровожадности: чрезвычайкам приказали убивать "уголовных".
Одесса о покон веков славилась как гнездо воров и налетчиков. Здесь, по-видимому, с незапамятных времен существовала сильная грабительская организация, с которой более или менее малоуспешно вели борьбу все пятнадцать (нет, их было, кажется, 14),-все четырнадцать правительств, сменившихся в Одессе за время революции. Но большевики справились весьма быстро. И надо отдать им справедливость, в уголовном отношении Одесса скоро стала совершенно безопасным городом.
Остальных пока не трогали. В отношении офицеров несколько раз объявлялись сроки, когда все бывшие белогвардейские офицеры могут заявить о себе, за что не будут подвергнуты наказаниям. Часть "объявилась", часть - нет.
Разумеется, все это не относилось к лицам, "имевшим с большевиками особые счеты, вроде меня.
Однако, в направлении "смягчения" были
В один прекрасный день пришел циркуляр из Москвы, по-видимому, от Луначарского, - предписывавший читать лекции рабочим и солдатам, с целью развития в них "гуманных чувств и смягчения классовой ненависти". Во исполнение этого те, кому сие ведать надлежит, обратились к целому ряду лиц с предложением читать такого рода лекции и с предоставлением полной свободы в выборе тем и в их развитии. Эти лекции состоялись. Одна, из них имела особенно шумный успех и была повторена несколько раз. Это была лекция об Орлеанской Деве. Почему коммунистам вдруг пришла мысль поучать "рабочих и крестьян" рассказами о французской патриотке, спасавшей своего короля, объяснить трудно. Но это факт...
Что же, можно из этого делать какой-нибудь вывод?.. Неужели большевики действительно поумнели?..
Вздор! Все это на первых порах. За "эскападами" товарища Луначарского стоит власть, которую так ненавидят, что ей остается одна дорога: дорога террора. И они начнут его опять, непременно начнут.
Единственное, что мотто бы "изменить курс", это если бы кто-нибудь из них, напр., Ленин, поняв, что они идут в пропасть, расстрелял бы всех своих друзей и круто повернул бы прочь от социализма... Но ведь это невозможно.
Где фронт? Существует ли он вообще? Как будто бы Крым еще держится. Но какая слабая надежда, чтобы он удержался. Что там происходит?
Слухи... Да ведь как верить этим слухам. Разве давно вся Одесса поверила тому, что украинцы где-то совсем близко? Потом их заменили румыны. Затем румын сменили какие-то союзники. После союзников была очередь сербов. Затем исправили: не сербы, а болгары. После болгар была очередь поляков. Наконец, самое последнее изобретение столько-то полков немцев перешло румынскую границу и находится уже в немецких колониях Все это вздор, все эти слухи плодит страстная жажда освободиться от большевиков какою угодно ценой.
Обыкновенно в бессонные ночи я додумывался до трех часов. Я знал, что это три часа, потому что в это время кто-то оглушительно среди мертвой тишины стрелял из нагана перед самым окном. Выстрел этот звучал неприятно, как-то жутко ...
Иногда глубокой ночью проходили моторы, и всегда казалось, что это едут расстреливать ...
Может-быть, и расстреливают - только мы не знаем ...
Так тянулись дни и ночи. На страстной неделе я в первый раз вышел. Как трудно было передвигать ноги. Я зашел в церковь. Служили панихиду по ком-то, а после панихиды какая-то женщина обносила "церковных старичков" кутьей и кодовом, как принято. И мне дали. Я ел, во-первых, потому, что был голоден, а, во-вторых, потому что я был очень рад, что меня приняли за церковного старичка. Значит, мне нечего было опасаться: теперь меня никто не узнает. После этого я поплелся на свидание, которое было у меня назначено с моим родственником Ф. А. М. Свидание должно было произойти в Александровском парке у колонны.
Когда я подходил, я увидел, что у колонны один человек. Это должен был быть он. Я подходил тоже совершенно один. Кроме нас двоих никого не было. Но мы долго стояли друг против друга, не решаясь подойти. Я никак не мог определить, он это или нет. А он смотрел на меня, очевидно, с той же мыслью. Наконец, я решился. Да, это был он. Действительно, узнать его было невозможно. Он же, со своей стороны, утверждал, что никто в целом мире меня не узнает.
Когда я шел обратно, я хорошо рассмотрел себя в большой зеркальной витрине.