1989
Шрифт:
наша интеллигенция не будет подписывать такие письма, то тогда мы потеряем всех и уже навсегда: и Театр на Таганке, и самого Любимова, н многое другое?44
Впоследствии Сахаров — увы! — оказался прав.
Так он и жил печально, но твердо. Что изменило преуспевающего с юности ученого-атомщика, обладателя трех Золотых Звезд Героя Социалистического Труда, которому при жизни, согласно закону, должны были поставить памятник? Что превратило его, такого далекого по характеру от политики человека, в одну из центральных политических фигур эпохи?
Традиционные для русской интеллигенции муки совести.
Водородная бомба, над которой он работал, в конце концов привела к тому, что его собственная совесть взорвалась, как бомба, подорвав
Сахаров оказался в положении Пастернака, не будучи политиком, но невольно попав в эпицентр политики, потому что при бессовестной административной системе действующая совесть есть явление политическое. Но Сахаров пошел дальше Пастернака и героически пожертвовал наукой, сознательно стал политическим борцом. Как политический борец, Сахаров был уникален, ибо мировая история еще не знала такого мягкого, застенчивого бойца, такого интеллигентного, неловкого героя. Сахаров был уникальным политихом, потому что в нем не было ничего от политического профессионального цинизма, но его безоружная мудрая наивность, граничащая с детскостью, подняла позорно падший престиж политики как таковой. Сахаров был уникальный патриот, который протестовал против наших войск в Праге, затем в Афганистане и тем самым доказал, что если патриотизм по отношению к Ро-
очередей,
и тюрем,
и больниц,
не привыкай
после убийств мильонов к потере гениальных единиц. Народа стержень —
это единица. Из личностей народ —
не из нулей.
О, Родина,—
чтоб не обледениться, будь наконец-то к гениям теплей. Мы слишком слиплись
с низким и нечистым, и, сложности решая грубо, в лоб,
еще поплачем по идеалистам, которых мы вгоняем сами в гроб. Сумеем ли,
избегнув безучастья, ни совестью, ни духом не упасть, и заслужить свободу полновластья, где власть — у всех,
и только совесть —
власть?!
Сплотимся на смертельном перевале! Лишь бы сердца
под тяжестью любой
не уставали,
не забастовали... Пока есть завтра,
завтра будет бой.
1989
ПРЕДОСТЕРЕГАЮЩИЕ МЫСЛИ НЕСЧАСТЛИВОГО ЧЕЛОВЕКА
(Доклад на 175-летии М. Лермонтова, произнесенный 17 октября 1989 года в Колонном Зале Дома Союзов в Москве.)
Достоевский в статье "Лучше поздно, чем никогда" сказал о Лермонтове так: "Лермонтов, фигура колоссальная, весь, как старший сын в отца, вылился в Пушкина. Он ступал, так сказать, в его следы... Вся разница во времени. Лермонтов ушел дальше временем, вступил в новый период мысли, нового движения европейской и русской жизни..."
Тогда было естественно взаимоперетекание филосо — фий, наук, литератур, живописи, музыки через границы европейских государств. Не только западники, но и славянофилы прекрасно говорили на французском, который был тогда языком общения. Тезис об общеевропейском доме, снова выдвигаемый сейчас, мог бы осуществиться и тогда, если бы не выстрел в Сараеве, перешедший затем в первую мировую войну и все ее трагические последствия. Железный занавес, стремглав опущенный, как гильотина, отколол нашу культуру от многих ведущих тенденций в искусстве, в науке, которые наша страна, неиссякаемая на таланты, щедро подарила и Европе, и всему миру. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов тем не менее всегда оставались всемирным паролем, всемирным доказательством
Всемирность нашей классики была основана на рус-скости, а русскость — на всемирности.
Одно из самых великих слов, подаренных русским языком миру, стало отныне вошедшее во все словари мира слово "интеллигенция". Но по трагическому парадоксу в нашей стране становилось все меньше и меньше тех, кто это понятие воплощал. Одни оказались в эмиграции, другие гибли в подвалах Лубянки, за колючей проволокой лагерей, третьим заткнули рты кляпами из газет и резолюций, четвертые пали смертью храбрых, сражаясь с фашизмом. И вес-тики, намотря на такие чудовищные
159
потери этого предполпотовского самогеноцида, наша интеллигенция, наша культура выжили, не выпали из общемирового контекста, и во многом благодаря могучему запасу нравственной прочности нашей классики, включая Лермонтова.
Джордж Оруэл в своих антиутопиях описал надсмотр -щиков наблюдавших за людьми так называемого Большого Брата. Страх такой будет спасать другой страх — не унизительный, а очистительный — страх перед собственной совестью. Именно этот страх перед собственной совестью и есть гражданская смелость. А кто в нас воспитал такой драгоценный страх? Русская классика. Ведь, действительно, страшноватенько в конце своей жизни заслужить такое лермонтовское пощечинное определение:
И прах наш с строгостью судьи гражданина Потомок оскорбит презрительным стихом Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом.
Мы сейчас находимся в периоде генетического воста-новления. Но культура не воскрешается, а именно восстанавливается, да не по хромосомам, не по целым генам, а даже по их крошечным долечкам. Восстанавливать культуру не менее трудно и долго, чем Храм Христа Спасителя, взорванный в одно мгновение удалой рукой одного из шариковых. Но без восстановления культуры, интеллигенции невозможно молниеносное экономическое чудо, которого, конечно, так хотелось бы всем нам. И поддаваться пессимизму, паникерству — это еще одно доказательство нашей недостаточной культуры и интеллигентности. Полный пессимизм — это такая же духовная ограниченность, как и полный оптимизм. Еще совсем юный Лермонтов предостерегает нас из прошлого и от
Сомнений ложно-черных, И ложно-радужных надежд.
Некоторые литературоведы интерпретируют стихотворение Лермонтова
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой*, Как язвы, бойся вдохновенья...
как якобы насмешку над романтизмом. Перечитайте хотя бы "Тамань", "Бэлу", "Пророка", и вы увидите, что Лермонтов без романтизма невозможен. Но почему он боролся с чужим и собственным романтизмом, порой прибегая к безжалостной иронии? Потому что он знал, что безответственный романтизм, приводящий к интимным и общественным иллюзиям, смертельно опасен и что пропасти всего мира усеяны костями романтиков, заведенных туда иногда другими романтиками, а иногда и лже-про роками. Вся тайна великой русской классики— это муки совести — и за свою жизнь, и за все сразу жизни на свете. Русская классика — это всеотклик, всеот-ветственность. Вот что соединяет и пушкинское "и мальчики кровавые в глазах" и лермонтовское "И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь!*, и вопиющую кровь стольких невинных жертв на страницах "Архипелага Гулаг" Лермонтов родился не от женщины, а от, пули, которая убила Пушкина. После Лермонтова уже нельзя быть русским поэтом, если в тебе нет мук совести за всех безвинных кого убили. Эта безвинная вина — вина облагораживающая, возвышающая. Но как же не совестно тем, кто виноваты в чьих-то убийствах или травле, но до сих пор не только не нахо дят в себе мужества для покаяния, но и высокомерно, и< по христиански оправдывают якобы тпшмтишимш <>г. щественным долгом? Если мы уж ткп.ш.ниши.н и . ,