2009 № 9
Шрифт:
И тогда он сказал то, чего вовсе не собирался говорить.
Он сказал:
— Простите меня.
Поскольку не было здесь ни одного создания, чьего маленького собрата не держал бы он, окровавленного, в руках, не снимал шкурку, не ставил бы капканы или силки... Он вдруг, неизвестно почему, вспомнил заснеженную казахскую степь, которую пересекает скорый поезд, и там, за окном уютного, жарко натопленного купе серое небо сливается с серой поземкой, и тащится сквозь эту мутную мглу одинокий хромающий волк, волоча за собой намертво вцепившийся в лапу охотничий капкан.
Животные
— Уля, — сказал он, — Уля... Они говорят, что Бога нет, эти атеисты, лекторы, агитаторы... люди в портупеях, в бескозырках, кто там еще... Они сбросили наземь колокола и превратили церкви в овощехранилища и скотобойни. Они смеются над старухами, они точно знают, что они правы. Что никто с нас не спросит. Никогда. За то, что мы натворили здесь, — никто не спросит. А если все-таки Бот есть? Как ты думаешь, Уля? Он же не только наш Бог. Он ведь и их Бог тоже. Все это его создания, его твари, и когда мы окажемся там... где все мы в конце концов оказываемся, кто подойдет к нам первым? Кто встретит нас, у райских врат? А что если, Уля, нам преградит путь не суровый старик с ключами за поясом, а вот эти? Если они будут сидеть у входа — окровавленные, с перебитыми лапами? Все эти собаки Павлова? Все экспонаты зоомузеев, все лягушки с рассеченным хребтом, обезглавленные, все лошади Гражданской с перебитыми ногами, все... Как ты думаешь, Уля?
— Не понимаю, что ты говоришь, — сердито сказала Уля, — надо скорей. Почему ты все время говоришь? Не надо говорить, надо ходить.
Она указала на единственную пустующую нору, зияющую темнотой.
— Я не хочу, Уля, — сказал он, — мне не надо. Уйдем отсюда. Утром просто уйдем отсюда, ладно?
— Ты ничего не понял, — Уля печально покачала головой, и он услышал, как звякнули вплетенные в косы серебряные кольца, — ты должен. Иначе мы умрем. Они нас убьют.
— Кто? — Плоские фосфорические зеркальца смотрели на него, не мигая. — Эти?
— Почему — эти? Эти — наши братья. Наши предки. Они нас любят.
— За что им нас любить, Уля?
— Потому что они — наши братья, — удивляясь его непонятливости, пояснила Уля, — ты же любишь своего брата?
— Я ненавижу своего брата. Мой брат — трусливый самодовольный чиновник. Я не понимаю, как у такого отца, в такой семье мог вырасти подобный сын!
— Значит, это не твой брат, — логично сказала Уля. — Вот твои братья. Они ждут. Они рады тебе. Иди. Я не могу. Ты должен.
— Должен что?
— Загляни в гнездо, — сказала Уля, забирая у него факел и становясь так, что свет падал у него из-за плеча расширяющимся и тускнеющим конусом.
Он неохотно опустился на колени и, упершись руками в сырую плотно сбитую землю, засунул голову в отверстие и тут же отдернул ее, услышав громкое шипение. Судя по звуку, змея была очень крупная, не меньше той, что он убил у озера.
— Ты что? — спросила Уля за спиной.
— Змея, — сказал он, тяжело дыша. Руки, упирающиеся в грунт, вдруг мелко затряслись, а на лбу выступил холодный пот. — Там змея.
— Там нет змеи, — сказала Уля.
— Но вот же... шипит!
Уля тоже присела на корточки, отчего свет факела стал ближе и точнее, и он увидел, что шипит, широко раскрывая клюв, испуганная утка, сидящая на растрепанном гнезде из веток и соломы. Ее круглый глаз, обращенный к факелу, отсвечивал рыжим и красным, но сама она вовсе не была красной — так, буроватой, с грязно-белой полосой на крыле. Должно быть, потому что самка, подумал он рассеянно, уточки обычно окрашены скромнее селезней. А когда он видел эту пару в первый и последний раз, они были облиты красными лучами заката.
Утка, увидев, что шипением страшных больших хищников напугать не удалось, приподнялась на гнезде, растопырив крылья, смешно и жалко раскрывая клюв, отчего стал виден маленький острый язык.
— Черт, — сказал он, — Уля, что ты хочешь, чтобы я сделал? Ну, жалко же!
— Дорогая, — сказала Уля тоненько за его спиной. — Уважаемая! Сойди, пожалуйста, с гнезда. Ты сама знаешь, зачем мы пришли.
Утка по-прежнему шипела, растопырив крылья, но с места не трогалась.
Теперь он различил еще звуки — невнятный писк, возню, приглушенную мягкими брюшными перьями сидящей на гнезде утки.
— Там утята, — сказал он.
— Ну да.
Он протянул руку, пытаясь согнать утку с гнезда, она, еще шире растопырившись, распушив перья, чтобы показаться чужому человеку большой и страшной, ущипнула его за руку мягким клювом.
— Дурочка, — сказал он, — я ничего не сделаю твоим детям. Погоди.
Он осторожно отодвинул ее (она продолжала шипеть и щипаться) и увидел слипшуюся сырую соломенную подстилку, пустые скорлупы, нескольких смешных, одетых пухом комочков. Утка заволновалась и начала толкать его руку клювом, отводя от малышей. Он уже было убрал руку и вдруг замер. В гнезде, среди утят, копошилось что-то красноватое, такое же пушистое, но более крупное.
И тихонько поскуливало.
Он осторожно подвел руку под мягкое брюшко и поднял на ладони. Четыре толстые лапки смешно свешивались по обе стороны ее, болтаясь в сыром воздухе. Утка, на которую больше никто не обращал внимания, снова плюхнулась, растопырив крылья, на гнездо, накрыв остальных птенцов. Она тревожно следила за его рукой, но словно бы успокоилась, примирившись с тем, что одного малыша у нее только что отнял большой страшный человек.
— Это не утенок, — сказал он глуповато, — это щенок.
— Это утенок, — сказала Уля у него за спиной, — и щенок. Это все сразу.
— Уля, — сказал он, — у утки не бывает щенков. У суки не рождаются утята. Так не бывает.
— Так бывает, — возразила она, — раз в тысячу лет. Царский щенок, царская добыча.
Щенок попискивал и тыкался ему в грудь, пытаясь забрать в беззубый рот пуговицу штормовки. Черт, его же надо как-то кормить. Ему нужно молоко. У уток не бывает молока. Тьфу ты, бред какой-то.
— Ты заберешь его, — сказала Уля, — он вырастет. Повелитель степей, князь ветра, пожиратель пространства, великая собака, сын красной утки,гордость хозяина.