2009 № 9
Шрифт:
Уля сидит за учебниками — она решила избрать профессию учителя младших классов, должно быть, следуя примеру своей замечательной старой учительницы, с которой мы до сих пор поддерживаем переписку. Сейчас она сдает экзамен по русской литературе и уже успела открыть для себя чудесный мир Толстого и Чехова. Я же пишу эти записки. Однако пора натягивать телогрейку и валенки — пес проснулся и выжидательно смотрит на меня, постукивая хвостом по полу».
ЕВГЕНИЙ ГАРКУШЕВ, АНДРЕЙ СОЮСТОВ
АРИЙСКАЯ НОЧЬ
Ветер. Петр Афанасьевич любил слушать его посвист, легкое позвякивание стекла в окошке. Бывало, лежишь зимой в мазанке на жарко натопленной печи, в выставленном бабкой на огонь чугунке аппетитно булькают щи, а за стенами свистит, свистит. А тебе в тепле так хорошо, что сердце заходится...
Пятидесятидвухлетний мужик смахнул невольно набежавшую на глаза слезу. Где то время счастливое? Куда ушло? Нет у него мазанки: разнесло еще летом германским снарядом. И супругу, Марию Григорьевну, тогда же схоронили. Сына Алексея еще в 41-м призвали в армию, а через месяц пришло извещение — «пропал без вести». Кто он, Петр, теперь? Как есть бобыль. Никому не нужный и ни на что не способный. Дед, хоть и совсем еще не старый. Так его и ребятишки называют... Кабы не свояк — станционный смотритель, приютивший погорельца, — так давно бы уже загнулся этой второй военной зимой где-нибудь в степи.
Афанасич поморщился: правая нога, потерянная еще в империалистическую, неприятно зудела. Вообще-то инвалид давно привык к болям, но сегодня тянуло как-то особенно неприятно. Он встал с топчана и, опираясь на костыль, заковылял по комнате взад-вперед. Обычно это помогало. Но не сегодня.
Свояка в доме нет — видно, опять торчит в своей будке у разъезда. С тех пор как пришли немцы, смотритель обязан был лично присутствовать при проходе через разъезд каждого немецкого воинского эшелона. Поскольку составы шли к Сталинграду и обратно практически непрерывно, свояк предпочитал дневать и ночевать у железной дороги. Афанасич его не осуждал: всем жить хочется.
Нога продолжала болеть, и Петр понял, что, несмотря на поздний час, уснуть не сможет. Можно прогуляться к свояку. Фрицы время от времени делились с ним куревом, и свояк по-родственному заначивал табак для одноногого. Афанасич ценил заботу. Как мог, отрабатывал внимание, еду и крышу.
Покряхтев, инвалид вскипятил воду в закопченном до неузнаваемости чайнике, накинул драную телогрейку, натянул на здоровую ногу старый кирзовый сапог и, стараясь не разбудить беременную свояченицу, вышел в ночь.
Постоял на дворе, давая глазам привыкнуть к темноте. Подумал: хорошо, что у свояка, как когда-то у него самого, мазанка. Была б изба, фрицы бы ее давно по бревнышкам раскатали. С тех пор как фашисты свыклись с мыслью о предстоящей зимовке под Сталинградом, они устроили в окрестных деревнях настоящую охоту за бревнами и досками, спешно возводя из награбленного блиндажи и землянки.
Часов у Афанасича не было, однако висевшая прямо над головой луна наводила на мысли о полуночи. Шагать до разъезда — меньше километра. Но деревянный протез и костыль проваливались сквозь смерзшуюся корку наста.
Когда дед все же доковылял с кипятком до покосившегося указателя «Раз. Прудобой», телогрейка на его спине не только пропотела, но и смерзлась в бесформенный серо-грязный ком. Проклиная погоду, немцев и войну, Афанасич с трудом выбрался на тропинку, ведущую к будке обходчика. Сделал по ней шагов десять — и едва не врезался в немецкого часового. Фриц среагировал быстро. Дунул в свисток и присел на колено, выставив оружие.
— Halt!
— Мил человек, дай пройти, Христа ради!
Вообще-то расквартированный на разъезде взвод охраны прекрасно знал в лицо безобидного инвалида. Так что обычно, немного покуражившись, Афанасича пропускали. Даже ночью и в комендантский час.
— H[a:]nde hoch!
Кротко вздохнув, Петр Афанасьевич осторожно поднял правую руку и повис всем телом на костыле. Левую руку, сжимавшую чайник, выше пояса задрать не получалось. Надо полагать, эта раскоряченная поза серьезно озадачила часового. Потоптавшись, немец осторожно приблизился. Ствол его оружия неотрывно смотрел в грудь инвалиду. Афанасич удивился: лицо и форма часового были совершенно незнакомыми. Внимательно осмотрев одноногого нарушителя режима, немец успокоился, опустил карабин.
— Du wer? Wohin gehen Sie?
— Дык, это, свояк у меня тут на разъезде смотрителем. Вот, понимаешь, кипяток ему несу. — Он чуть встряхнул булькнувшим чайником.
— Du der Partisan?
— Бог с тобой, мил человек! Найн, найн!
Но немец оказался недоверчивый. Недолго думая, врезал сапогом по чайнику, так что тот плюхнулся в снег и зашипел. Потом толкнул инвалида прикладом:
— Vorw[a:]rts!
Делать нечего, пришлось идти. Пока спускались с косогора к разъезду, часовой обменялся парой фраз с примчавшимся на свисток караулом. Форма на прибежавших тоже была незнакомой. Афанасич привык видеть охранников в серо-зеленых шинелях, а эти, новые, — в белых куртках, белых штанах и даже на каски у них нахлобучены белые чехлы. Такие в сугроб залягут — с двух шагов не разглядишь. Высокие, хваткие, мордастые — прежние охранники рядом с ними, как дворняжки подле овчарок. В разрезе белых курток инвалид разглядел черные петлицы с какими-то молниями. Подумал: «Связисты, что ли?».
Вот и разъезд. Афанасич удивленно замер. Несмотря на ночь, жизнь впереди буквально бурлила. На запасных путях за плотным оцеплением стоял окутанный паром состав: два сцепленных цугом паровоза, за ними — десяток вагонов и две большущие платформы. Несмотря на добрую половину жизни, проведенную рядом с железной дорогой, дед никогда не видел таких транспортеров. Навскидку у каждой платформы было по четырнадцать—шестнадцать пар колес! На каждой высилось что-то большущее, прямоугольное, тщательно упрятанное под брезент и маскировочные сети. У основания насыпи суетилось человек сто немцев, в свете фонариков выгружая ящики и бочки. Другие громоздили у платформ штабелями деревянные шпалы: инвалид не сразу опознал в этом буреломе импровизированные пандусы.