21 день
Шрифт:
— А сейчас перед ним мельник, — задрожала Бузина. — Горит костер, и старый пастух разыскивает свою возлюбленную… Он все видит, и сердце у него разрывается. Наверное, нельзя было ему показывать это…
И тут прилетел уже знакомый нам ворон. Огляделся по сторонам и увидел мальчика, неподвижно застывшего над колодцем.
— Кар-р! — громко закричал он, и от этого сразу развеялись все чары. — Кар-р! Это запрещено!.. Нельзя глядеть на незримое! Смотрите, какое у него лицо: как у мертвого… Кар-р! — каркнул он еще раз и улетел в сторону мельницы.
А мальчик шевельнулся, неуверенно огляделся
В глазах его снова отразился привычный край. Мальчик слез со скамеечки и понуро, уставясь в землю, побрел к дому.
Позднее он не мог вспомнить ни про обратный путь, ни про то, как добрался до дому. Однако явился он в башмаках и пальтеце…
— Батюшки, что это с тобой такое? — удивленно всплеснула руками тетушка Кати. — Никак захворал? У Рози этой могло бы хватить ума не закармливать ребенка горячим хлебом…
— Я прилягу, пожалуй.
— Где хоть ты был-то?
Мальчик улегся в постель и лишь потом ответил:
— В Ценде. И на кладбище…
Старуха не стала больше ни о чем его расспрашивать, лишь не сводила испытующего взгляда с побледневшего ребенка.
— Тетушка Кати, а кто это Петер Батаи? Он у живой изгороди похоронен. Дядюшка Амбруш говорит, будто он был разбойник…
Старуха стояла, глядя в окно, затем захлопнула створки ставень и в комнате стало сумрачно.
Она укрыла ослабевшего мальчугана и погладила его по щеке.
— Это был мой дед, — проговорила она. — Упокой, господи, его грешную душу! — и тихо вышла из комнаты.
Глаза мальчугана открыты, и он снова видит перед собою древнее пастбище, слышит шепот ветра, летящего с востока, и шелест старого Тополя, словно бы посылающего привет проселочной дороге и собратьям-тополям у мельницы.
Тишина
Я еще раз внимательно рассмотрел свой табель и даже поднес его к носу. Мне нравился необычный, тяжелый запах книг, бумаги, шрифта, запах, который не вызывал ощущения новизны даже у самых новехоньких книг, хотя он и сравниться не мог с невыразимо таинственным ароматом старинных календарей или Библии, как бы вобравшим в себя мудрость веков.
Запах табеля — тоненькой книжонки в коричневом переплете — был успокоительным, как бы усиливая отличное качество оценок, лишь кое-где разбавленных отметкой «хорошо»; но поскольку поведение мое характеризовалось как похвальное, а прилежание и вовсе было сочтено примерным, то некоторое разнообразие прямо-таки просилось сюда, чтобы нарушить монотонность перечня.
В завершение церемонии мы исполнили гимн; звонкие детские голоса распевали его так громко, что вялые цветочные гирлянды на стенах испуганно вздрагивали, а когда прозвучала и смолкла печальная фраза: «Выстрадал народ свое прошлое и будущее…», в глубокой тишине раздавалось лишь жужжание мух, осаждающих оконные стекла.
Эта тишина сопровождала меня до самого дома. Но величие момента, судя по всему, захватило и моих однокашников: никто не заорал в полный голос, никто не припустился бегом, ребятня вышагивала чинно-благородно, вроде меня, хотя я никаких благородных чувств не испытывал, а напротив, чувствовал, что мой матросский костюм, украшенный золотыми пуговицами, непомерно тесен, и штаны при всяком мало-мальски осмысленном движении того и гляди лопнут по швам.
Так что я брел домой, покорившись парадной скованности, и моей единственной мечтой было как можно скорее скинуть с себя эту арестантскую одежду. Это была первая приятная мысль с тех пор, как я покинул здание школы, потому что она неразрывно переплеталась с мыслями о каникулах, о необъятном, как небеса, пропитанном хлебным духом лете.
За этими мыслями забывался и неудобный, тесный костюм, а затем мне подумалось, что теперь я третьеклассник, ведь в табеле черным по белому было сказано: «Переведен в следующий класс». Я задумался было над смыслом этой фразы, но затем расшифровал его так: не иначе как в городских или других более солидных школах третий класс занимает свое особое помещение, куда малявкам-второклассникам хода нет.
А на меня этот запрет не распространяется!
Я расстегнул курточку, но не успел продолжить свой мысленный переход из одного классного помещения в другое — вплоть до завершающего шестого, потому что прибыл домой. Да оно и не удивительно, если учесть, что наш дом находился по соседству со школой.
Родителей моих дома не было, и я прямиком направился в бабушкину комнату; впрочем, я все равно прошел бы туда: ведь у бабушки я обитал, вместе с ней питался и жил в тесном содружестве с нею, одним словом, был ей как бы сыном. Такое усыновление, по всем признакам, не причиняло каких бы то ни было огорчений моим досточтимым родителям.
Бабушкина комната находилась позади кухни — как принято говорить: вдали от жилых помещений, — что в высшей степени отвечало моим запросам, в особенности если на небосклоне моего нежного отрочества собирались тучи отцовского гнева. В таких случаях гром приближался со стороны кухни, грозными раскатами разражаясь в нашей с бабушкой комнате:
— Тут он, этот разбойник?
Бабушка надевала очки, как будто без них невозможно было подыскать ответ.
— Здесь его нет, сынок. А в чем дело?
— Из письменного стола кусачки пропали…
— Если он взял, то обязательно вернет…
После этого громовые раскаты стихали и удалялись прочь, а меня, забившегося под бабушкину кровать, занимали два вопроса.
Во-первых: с какой это стати бабушка, точно маленького, называет «сынком» такого здоровенного, усатого, хмурого мужчину? А во-вторых, не мешало бы вспомнить, куда я задевал эти самые кусачки.
Думаю, теперь всем ясно, что я не зря любил бабушку и ее комнатушку, где от надвигающейся грозы можно было укрыться под кроватью либо в платяном шкафу, хранившем аромат былых времен, и переждать ее первые бурные порывы, которые таили в себе опасность физической расправы.
Однако в данный момент подобные опасения меня не тревожили.
— Бабушка, вот мой табель!
И я стащил с себя атрибуты парадного великолепия — свой стираный-перестиранный матросский костюмчик, настолько тесный, что хоть ножницами его разрезай; бабушка, по счастью, углубилась в изучение табеля и не слышала, как штаны на грубую попытку стянуть их ответили гневным треском.