40 австралийских новелл
Шрифт:
— Какая досада, право, — заявила она, — что у мистера Уэтли такие странные понятия. А ведь у него прелестная жена и такие милые дети!
Старик Макалистер дрожащим голосом, который выдавал всю обиду, нанесенную ему Коном, попытался утвердить свое превосходство, укрывшись броней преклонного возраста.
— Мистер Уэтли еще очень молод, боюсь, что ему придется трудновато в жизни, — снисходительно проговорил он, но глаза его сверкнули недобрым огнем.
Как-то в день прибытия поезда в лавке Чарли Кирлова собралось с десяток завсегдатаев, я тоже был там. Барни Китинг громогласно жаловался, что цены на рынке все падают, а товаров скопилась уйма.
Услышав это, Кон заметил:
— А газеты пишут, что восемь миллионов
Он сказал это с таким видом, будто все мы были в большей или меньшей степени повинны в столь нелепом и печальном положении вещей.
Барни, дела которого обстояли из рук вон плохо, не был склонен спокойно выслушивать такого рода замечания. Он отозвался о китайцах в таких выражениях, что Чарли Кирлов поспешил поплотнее закрыть дверь, которая вела из лавки в жилую половину. Я чувствовал, что Барни с удовольствием задал бы перцу и самому Кону, но любой в нашей округе подумал бы дважды, раньше чем решиться на этот шаг. Не из таких людей был Кон, чтобы с ним можно было безнаказанно шутить. Кон молча вышел, и вскоре мы услышали, как отъехала его повозка, и у нас было такое ощущение, что этот человек не нашего поля ягода.
Расскажу еще об одном случае, который показывает, как относились в поселке к политическим взглядам Кона. Как-то я встретил на дороге Стива Гарленда, он гнал домой только что купленных телят. Мы разговорились, и я случайно повторил какое-то мнение Кона. Стив мгновенно выпрямился в седле, будто его ткнули в бок палкой. Глаза его налились кровью, и он разразился краткой, но выразительной речью, смысл которой состоял в том, что Кон — зловредный агитатор и его следует гнать отсюда в шею!
Стив вообще-то был покладистый малый, но, как и многие другие в те годы, он остерегался всяких выступлений против существующего порядка. Не забывайте, что первая мировая война тогда лишь недавно окончилась. В течение четырех лет жестокие бури потрясали нашу планету и жизнь с трудом входила в мирное русло; все еще слышались отдаленные раскаты грома, шли революционные бои. Люди были по горло сыты всякими из ряда вон выходящими событиями и хотели только одного — жить спокойно. Стив обругал Кона «проклятым большевиком» и «красным подстрекателем» — так называли в то время всякого, кто не придерживался общепринятых взглядов, — хотя Кон с негодованием восстал бы против такого рода обвинения: он твердо верил в оппозицию и реформы, но в пределах конституции.
Беда Кона была в том, что он глубоко сочувствовал всем обиженным, всем слабым и угнетенным. Он запоминал множество фактов, вычитанных из газет: о высокой смертности детей в Западной Африке, умирающих от вполне излечимых болезней, о проценте легочных заболеваний среди рабочих текстильных фабрик у Фолл — Ривер. Он мог, не запнувшись, выложить все статистические данные, касающиеся жизни подневольных людей всех рас и вероисповеданий. В подходе к этим явлениям он руководствовался скорее моральным чувством, чем соображениями экономического и политического порядка. Он мог рассказывать об ужасном положении пеонов в Мексике и при этом смотреть на вас таким горящим взглядом, будто ждал, что вот сейчас, немедленно, вы чем-нибудь поможете им. Его возмущало равнодушие людей друг к другу. Когда он говорил об этом, у губ его появлялась горькая складка и он едко высмеивал «так называемый гуманизм».
Мы были соседями, жены наши подружились, и мы часто виделись с Коном — встречались на дороге, помогали друг другу в работе, проводили вместе воскресные вечера. При >встрече мы неизменно обменивались дружеской улыбкой, хотя беседы наши не раз кончались размолвкой и мы расставались, буркнув что-то на прощанье.
Но Кон не терял надежды, что ему удастся переубедить меня. Он хотел привить мне, да и не только мне — всей округе, всему человечеству — новые взгляды на общество. Он был убежден, что надо только попасть в точку, суметь затронуть
Боюсь, что я доставил ему немало неприятных минут. Я пускался в длинные дискуссии, обсуждая то и это, а в конце концов всегда твердо стоял на своем: политика не стоит того, чтобы ею заниматься.
Как-то раз я забивал столбы для новых ворот, а Кон проезжал мимо и остановился, чтобы поболтать. Держа повод в руке, он присел на корточки подле меня и пустился в обстоятельный обзор отношений между правительством и оппозицией. Надо отдать ему должное, Кон был отлично осведомлен и говорил, как настоящий оратор. Я слушал с интересом, хотя и не прерывал своей работы, и дал ему выговориться, а когда он кончил, заметил пренебрежительно:
— А по — моему, все это одна болтовня и трепотня, Кон! Правительство, оппозиция… да это два сапога пара, вот что я скажу тебе, Кон!
Воцарилось напряженное молчание. Кон не сразу пришел в себя.
— Болтовня и трепотня… — протянул он.
Кон делал вид, будто только огорчен моим ответом, на самом же деле я почувствовал, что он не на шутку рассердился.
Но случалось, что и на его улице наступал праздник. Однажды я рассказал Кону о небольшом инциденте, разыгравшемся в нашем полку, когда мы стояли на Сомме зимой 1917 года. Нам недодали нашу порцию рома, и мы подняли бучу. Я особенно гордился тем, как ловко я отбрил квартирмейстера в присутствии самого господина полковника. У Кона где-то в глубине глаз зажглись веселые огонькш.
Он молчал, на в ушах моих звенели слова, так явственно, будто Кон произнес их на самом деле: «Черт возьми, оказывается и в твоих жилах течет бунтарская кровь!»
Рассказывал я Кону и о предвоенных годах, когда я слонялся по Вест — Индии. Тут было что вспомнить. Ямайка, старое убежище пиратов; зелено — голубые ослепительные тропики, пальмы у берега и высоченные горы вдали; франтоватые молодые люди в тропических шлемах и полотняных костюмах, сидящие в колясочках, запряженных пони; рота чернокожих солдат в полной парадной форме, тщательно вышколенных, шагающих под звуки духового оркестра. Дешевле всего здесь были женщины. Длинной вереницей двигались к кораблям негритянки, неся на голове корзины с углем и тихо напевая в такт гимны; а у входа в порт чернокожие девочки двенадцати — тринадцати лет предлагали свое тело проходящим солдатам и туристам за какой-нибудь шиллинг.
Я излагал все это с самым беспечным видом, но вдруг запнулся, почувствовав что-то неладное. Кон в упор смотрел на меня, и лицо его потемнело. Быть может, он представил себе на миг в этой роли свою жену и дочку — или моих девочек…
Каждый из нас делился с другим своим жизненным опытом. Я был моложе Кона на четыре года, но немало побродил по свету и служил в армии во время войны. Кон на войне не был, он всегда с интересом слушал мои рассказы и накрепко запоминал их; я чувствовал себя польщенным, когда вдруг в разговоре он ронял: «А помнишь, ты рассказывал…» Иногда на лице его мелькала тень сожаления — будто он досадовал, что ему, такому боевому парню, не довелось побывать в настоящей переделке.
Но в вопросах политической борьбы в Австралии он становился моим учителем. Он знал всю историю Великих стачек девяностых годов, когда жгли склады шерсти, дрались с конной полицией и забастовщики добровольно подчинялись строжайшей дисциплине в своем лагере, знал, наконец, как возникла организованная парламентская оппозиция. Многое из того, что рассказывал Кон, глубоко запало мне в душу и вызвало немало мучительных раздумий. Но Кону я старался этого не показывать. Он не только знал историю рабочего движения, но и сам принимал в нем участие. Его рассказы ничуть «е уступали моим военным воспоминаниям. Кон участвовал в забастовке брисбенских рабочих, охранял завод от штрейкбрехеров. Эго была настоящая битва. Страсти в то время настолько разгорелись, что не раз дело доходило до кровопролития.