5/4 накануне тишины
Шрифт:
— от — сложного — своего — и — великого — чувства —
потому что долгое время ничего,
кроме слабых всхлипов,
не раздавалось в палате.
— …Нет, не понять никому, через что мы с товарищем полковником Цахилгановым прошли! — решительно выдохнул Дула Патрикеич. — Ты думаешь, почему ему генерала не присвоили, Константин Константинычу? Может, по причине высшей государственной верности — в звании твоему отцу отказали!.. А это, сынок, заслужить надо, такой отказ. Он выше любого ордена — отказ-то такой…
— Бред! Бред. Всё — бред! —
— Только то, что слыхал ты, забыл ты уже! — спохватившись, трусливо принялся внушать Патрикеич откуда-то издали. — Забыл! Не знаешь ты ничего.
— Ещё такого знания мне не хватало! Бредового, странного, непрочного и… прочего…
Прочь его… Прочь его…
— Вот и правильно. И ладно. Пока здесь точку поставим. А там уж… Да, большая работа впереди предполагается, калёно железо, — забормотал Дула Патрикеич, находясь в своём глубоком, будто колодец, стариковском предчувствии. — Ууууу, прополка пойдёт… Бурьяну-то сколько наросло. Всё живое бурьян забил! Напрочь. Так, что и здоровый побег иной испаскудится, искривится, как последняя сволочь, чтобы прорасти ему сквозь это непотребство. Возможности никакой уже нету ему, считай, расти — здоровому…
Теперь они мирно помолчали вдвоём.
— Патрикеич? Лет-то тебе сколько?
— А что такое?.. — обиделся старик. — Сколько лет есть, все мои… Раньше время в могилку никто не спрыгнет. Хочешь — не хочешь, а — живи! Если надо это зачем-то. А что такое?!.
Впрочем, задиристый тон Патрикеича тут же сменился на самый унылый.
— Приказа мне такого — помереть — Константин Константиныч Цахилганов не оставил, — расслабленно пожаловался вдруг старик и всхлипнул. — Сам на тот свет ушёл досрочно, калёно железо, а меня без приказа, одного, на свете оставил: справляйся, как знаешь… Вот я и живу. Потому как кругом шешнадцать — не бывает… И ты — живи! Разбирайся. А то давно устал я. В одиночку-то кумекать. Замучился я знанье это терпеть, без всякого нужного примененья. А передать сведенье наше кому попало– не могу: права такого не имею… Скорей разбирайся: время пришло. Торопись ты, пока я… Я ведь тоже — не железный! Устал…
Побуждает — Цахилганова — старик — к — чему-то — побуждает — а — к — какому — действию — непонятно.
Дула бубнил ещё что-то, временами — несуразное:
— …А я, старый пень, всё не понимал, отчего сынок-то у Константин Константиныча так поздно народился? А оно — вон для чего: для нужного часа, когда сроки выйдут… Только тяжко мне это знанье на себе в особо секретном режиме по жизни волочь,
пока сынок его беспутный умом доспеет,
тяжко — одному. А переложить не на кого… Пока знанье это в надёжные руки не передам, нельзя мне помереть. Как колдуну какому-нибудь — нельзя… Только рук надёжных всё нет и нет, а твои пока что никуда не годны… Самая важная работа моя, она у меня вся впереди! Хочешь — верь, хочешь — не верь, только без помощника,
— без —
мне туда идти никак невозможно. Вот!
— Зарапортовался ты, Патрикеич. Ахинею понёс… А откуда ты со мной говоришь? Из Раздолинки, что ли?
— А то! — гордо ответствовал старик. — Мне с рабочего места без дела двигаться нельзя. Мой пост — он тут. Пожизненный, калёно железо.
Что ж, всегда было дел невпроворот у служаки Патрикеича — ууууу, много. Даже у Патрикеича, оказавшегося на пенсии. На временной пенсии. Ибо Дула Патрикеич — вечен. Потому как не имеет он права — покинуть землю без приказа начальства.
Умершего начальства… Забывшего обозначить предел земной его жизни.
Он только устаёт иногда и старится порой ненадолго. И бормочет тогда непонятное. Но Дула Патрикеич уже готов помолодеть снова — он чует, как прибывают в нём репрессивные силы. Уж больно много врагов родного народа накопилось.
Давно преизбыточна их масса на душу населения, вот что!..
Репрессивные силы томят вечного старика ночами,
и заставляют часто включать свет,
и поглядывать на часы,
и откидывать сатиновую шторку с окна,
и изучать беспокойным взором
пришедшие в негодность участки степных зон,
дремлющих под полной тревожной луной…
— Решайся, сынок! Куда уж дальше тянуть? Сколько мне маяться без всякого толка?
И правда, сколько же можно маяться старику в замершей на полвека, простаивающей, опустошённой Раздолинке?
Много работы накопилось в полуразрушенных зонах Карагана — в зонах, тоскующих по самым жирным в истории России, по самым холёным и бесстыжим заключённым. Ууууу — много!
— Что, Патрикеич? Непростительно долго простаивает столица Карлага? Вот жалость-то какая…
Но — именно — здесь — в — Карагане — жила — Любовь — и — теперь — она — умирала — здесь.
— Люба. Почему ты уходишь? Как жить без тебя?..
Жена молчала в своём надземном существованьи. Молчал пономарь в глубинных земных пустотах. И лишь долдонил, долдонил наземный служака Патрикеич в своей Раздолинке:
— Время уходит!.. Разбирайтесь, калёно железо! Ты — разбирайся.
Наконец его голос иссяк.
— Легко сказать — разбирайся, — приуныл Цахилганов после исчезновенья Дулы, в опустевшей тишине. — На сколько именно частей? Уж не на шестнадцать ли?
И понял окончательно: дабы правильно собрать себя воедино, надо прежде всего внимательнейшим образом себя же всего
разобрать.
Не препятствовать дроблению, нет, но ускорить его!..
Не тем ли самым занимается нынче стремительно дробящийся мир,
стремящийся к самопознанью — и цельности? Мучительно стремящийся…
— Птица, — прошептала Любовь, и дыханье её сбилось.
Цахилганов насторожился.