5/4 накануне тишины
Шрифт:
Входной дверью Горюнова, взвизгнув напоследок по-щенячьи, шандарахнула так, что выпал, должно быть, сверху изрядный кусок штукатурки, и, судя по стуку — не один. Потом осыпались куски помельче.
Мельче… Ещё мельче… Прошелестела пыль, пыль.
Пыль — на пороге его дома…
Земля… Тлен…
Прах…
Подвижная, растревоженная много десятилетий назад, земля Карагана… Вечно осыпающаяся, кочующая земля Карагана,
всё погребающая —
и не находящая успокоенья…
В
— вот — халда — бешеная — чума — однако — каков — огонь…
Наконец он огляделся — и старательно переставил помытую Горюновой посуду так, как ставила её на кухонной полке Любовь.
Реаниматор Барыбин сказал, что они обокрали поколение своих же детей… Обокрали во всех смыслах! В каких это — во всех?.. Да его Степанида — его, его, его! — будет наследницей кучи баксов! В отличие от прыщавого, глупого Боречки Барыбина. А бедной низкооплачиваемой Горюновой весь век, до гробовой доски, румяниться таиландскими грубыми румянами, каких бы учёных степеней она не достигла!..
Сначала — его большая фаянсовая кружка с блюдцем, расписанным золотыми желудями.
Ба! Да уж не к тому ли подарили ему эту кружку и блюдце патологоанатом Сашка и реаниматор Барыбин? С желудями. Мол, свинья ты, свинья!..
Рядом — Любина чашка в безмятежных блестящих васильках. Потом — Стешина, ещё детская, с весёлыми зайцами по зелёному полю, на котором алеют, алеют до сих пор наивные крапины лесной земляники.
Но — Степанида — уже — не — крошка — а — жёсткая — изящная — красотка — да — гибкая — звероватая — маленькая — баба — с — белоснежными — воротничками — и — только — белейшими — блузами — гладко — причёсанная — скромница — этакий — опрятный — ласковый — котёнок — умеющий — мгновенно — превращаться — в — разъярённую — пантеру — с — ледяным — точным — взглядом…
Мало того, что стала носить грубейшие бутсы, так ещё и уехала из дома с каким-то крутым: с этим… Со своим Кренделем.
С тридцатипятилетним тонкогубым сосредоточенным роботом —
безмолвным — делателем — денег — для — свержения — режима.
С Ромом, видите ли…
— Шлюха. Моя дочь — шлюха.
А её детская чашка та же, с земляничками…
Тепло из палаты выдувало ощутимо. И лишь запах лекарств никуда не девался,
он только становился холоднее —
запах, сопряжённый с уходом человека из жизни, но не надо об этом, не надо.
Разогреться что ли?
Разминая ноги, Цахилганов принялся делать что-то вроде зарядки.
— Опять… — сказала Любовь и отвернулась.
Зелёной краски, должно быть, не хватило при последнем больничном ремонте. В изголовье реанимационной кровати стена докрашивалась охрой
и
неожиданный коричневый полукруг-полунимб.
Цахилганов наскоро помотал руками во все стороны над белым её платком, отгоняя Любино виденье.
— Ну, как теперь? — спросил он Любовь.
И долго смотрел потом на её припухшие веки, на тонкий нос в едва заметных веснушках — их всего пять.
Нет, семь…
Люба дышала слабо и ровно.
— Пока ещё нет ничего страшного, — сказал про Любу Внешний. — При её диагнозе это может продолжаться долго. Ты знаешь.
— Где ты был всё это время? — обрадовался ему-себе Цахилганов. — А ведь мы с тобой сущий пустяк не договорили… О чём, бишь, мы толковали?
Он прилёг на кушетку, кутаясь в больничный халат — серый, в оранжевых обезьянках, дрыгающихся на лианах и болтающихся на своих хвостах.
Судя по степени изношенности, его таскала на своих больных и здоровых туловищах не одна сотня людей.
— О чём? Да всё о том же: о социалистическом рае. Построенном преступной ценою. О саморазрушительности блага, созданного путём зла, — холодно ответствовал Внешний.
Цахилганов подумал — и покивал себе, другому.
— Всё правильно. Чтобы создать для кого-то рай на земле, необходимо прежде создать ад для других. Ад для других!.. Любой рай на земле создаётся ценою ада, в который одни насильно вгоняют других… У нас, в социалистическом раю, сияло Солнце, добытое сброшенными в ад при жизни… Солнце грело так горячо, что мы, молодые…
замёрзли — до — смерти.
SOS. Так получилось помимо нашей воли. SOS. Мы ли виноваты, что в итоге на нас не действуют тонкие раздражители, а действуют лишь самые грубые, животные, примитивные?
Атрофией тонких чувств мы расплатились за насильственные действия отцов-братоубийц, и вот Любовь умирает…
Внешний не возражал, а продолжил в той самой тональности, которую задал только что сам Цахилганов:
— …Но адский труд невинно убиенных вливался ярким электрическим светом в твои глаза и пронизывал весёлую в наглости — и наглую в веселии — твою душу. Но ад, незаметно и вкрадчиво, вливался в неё — и порабощал. И увечил. И дробил. И размывал. И вот теперь содрана с души твоей спасительная оболочка.
И миры иных измерений хлынули в неё
жестоко и нещадно.
— …Но прежде что-то случилось с клеткой, продлевающей род, — пробормотал Цахилганов озадаченно. — Впрочем, у меня есть Степанида.
— Целящаяся в тебя…
— Каждому своё, — отмахнулся Цахилганов. — Каждому своё. Пускай себе целится. Чем бы дитя не тешилось. Давай о чём-нибудь другом. Только не надо опять про…
— Да. Скоро летучая пыль Карагана снова взовьётся над степью, — стыло улыбался ему Внешний из больничного зеркала, вмазанного в стену.