5/4 накануне тишины
Шрифт:
И Цахилганов заплакал в бессилии —
от жалости к себе.
За стеной, у рыхлой кастелянши, меж тем, стали раздаваться резкие признаки жизни
— столоверченьем, что ли, там занимаются средь бела дня?
Дробный стук, от которого сотрясался пол, вскоре прервался женскими криками, натужными, торопливыми:
— Давай, давай! На меня.
— Зачем? Мужиков, что ли, у нас нет?
— Их тут днём с огнём не найдёшь.
— Иди!
Цахилганов насторожился и обернулся к двери, спешно отерев глаза.
Однако не прошло и двух минут, как игривый какой-то старикашка провозгласил там, в соседней комнате, весьма развязно:
— …А это мы спроста. Только сначала, девушки, признайтесь: у кого сколько любовников было.
Наступила долгая тишина. Затем пожилой женский голос спросил озадаченно:
— А разовиков считать?
И дробный стук возобновился с удвоенный силой.
— Левей! Куда вы его?! — закричала другая женщина, запыхавшись. — Он же старый! Кособочится!.. Козлы.
На этом возгласе что-то рухнуло с невероятным грохотом и треском.
— …Бельё надо было сначала снять! На кушетку, вон, положить, — принялся пенять за стеною расстроенный старичок.
— Ладно! Иди, иди! — закричали женщины одновременно. — Мы кого-нибудь помоложе позовём.
— Да если без белья — я что? — возражал старикашка, удаляясь. — Не задвинул бы, что ль? А так… Это какой же бугай справится? Ну, девчонки…
Любовь никак не отозвалась на перестановочный грохот в комнате кастелянши.
Недовольный тем, что ход его раздумий был прерван глупейшей суетой, Цахилганов зажал уши ладонями. Тугое биение крови зашумело в ушных раковинах подобьем морского прибоя.
Живая кровь, думал Цахилганов, она во мне и в моей Степаниде, а их кровь мертва,
она не получила продленья на земле.
«Кара-кан» — «чёрная кровь»…
Караганник — странное растенье, сок которого чёрен, чёрен, чёрен, раскачивался сидящий Цахилганов, плохо понимая себя. Вот-вот наступят тёплые дни, и скоро опять поднимется чёрная пыль.
Он боялся теперь этой предстоящей траурной пыли, будто конца света.
…Если бы он был древний грек, вооружённый увеличительным стеклом, то каждая лагерная пылинка преследовала бы его, сына полковника Цахилганова, в образе крошечной мстительной старухи с горящими факелами в руках и с кровью, капающей изо рта.
С чёрной кровью.
— Рой старух, бр-р…
Но он не грек. Он только сын многоуважаемого Константина Константиновича, у которого за плечами — кровавая коллективизация. Как отогнать эти мысли о даром пролитой крови, о караганской пыли — о летающем прахе, напрочь? Ах, да:
сухая чёрная пыль социалистического Карагана,
содранная с поверхности земли белыми рабами,
— цепляющимися — за — жизнь — безуспешно…
И ему уже слышен будущий,
знакомый шум песчинок о стекло,
монотонный как вечность.
— …Мы с отцом сделали пылью многое — безмолвной пылью. Я раздробил свою любовь, единственную свою любовь… Я измельчил её,
и каждая последующая любовь
становилась мельче, мельче, мельче
предыдущей.
И вот со временем лишь пыль будет стучать в мои стекла. Потому что я скрылся от Москвы — навечно, здесь… Теперь — навечно… Нарочно — навечно… Мельчайшая пыль Карагана…
Пыль — прах…
— Где ты? — простонала Любовь. — Мне не видно тебя. Всё в тёмных мушках. Что за мельтешение такое, белого света не видно. Точки… Где ты?
— Здесь, навечно… Ты спишь. А я вот всё рассуждаю, сам с собой, — тёр глаза Цахилганов. — Про всякое. Наконец-то рассуждаю…
Про отца, служителя порядка,
и про себя — служителя беспорядка…
Об отцовской несвободе…
И о свободе своей…
— Она метит мне в сердце, — шелестел голос жены. — Она стала старая и очень злая.
— Мне тоже никто не может помочь, — пожаловался ей Цахилганов.
Господи, сойди в мой ад…
— Он сказал: «Нет…» — выговаривала Любовь.
Окно палаты смотрело на унылую бескрайнюю волю безразлично. А воля в палату не смотрела вовсе. Иссечённое недавними вьюгами и первыми, холодными, дождями, тусклое стекло плохо пропускало
свет снаружи.
Внешний глубокомысленно молчал. И молчанье это становилось почти осязаемым. Значит, кто-то ещё должен был появиться в палате вот-вот. Цахилганов почувствовал непонятный трепет души — потом вдруг позорный испуг её, и озирался теперь по сторонам. Да, сейчас появится некто. Но молчание Внешнего всё сгущалось, уплотнялось. И пространство напрягалось оттого до немыслимых, крайних своих пределов.
Солнце бушует, неистовое, разъярённое Солнце…
Цахилганов подумал, что сейчас у него пойдёт носом кровь. И либо он умрёт от неведомых этих перегрузок. Либо появится некто, прозревающий всё…
Появится оттуда, со стороны воли.
И возвестит…
Он оттолкнулся от подоконника, потому что увидел: за окном резко посветлело. И в тумане облаков, тяжёлых и серых, пробился колодец света,
достигающий самого полынного дна,
— влажного — под — низовым — течением — ветра.