5/4 накануне тишины
Шрифт:
напоследок?
Но мальчик скривился. Он не хотел узнавать в Цахилганове себя и насупился оттого, что они были одною общей личностью. Мальчик даже как будто обиделся на Цахилганова:
так мало он, видимо, соответствовал тому,
кем должен был стать,
хотя Цахилганов и улыбался себе, маленькому,
довольно приветливо…
Раздосадованный Андрюша резко взъерошил пятернёй свой серый короткий чуб, отвернулся и исчез.
Да чем уж ты так недоволен? Будто сам изумительно хорош! Хотел пожертвовать ради девочки самое дорогое — отмычку для газировки? Ну и что? Велосипедную
Она же всё равно ничего не узнает!
Да, прилежный, благостный, на скрипочке-четвертушке знай себе пиликал,
причёсанный на косой пробор,
— как — под — горкой — под — горо-о-о-о-й — торговал — мужик — золой…
А потом,
— тётечка, не опускайте три копейки, давайте я вам за них с тройным сиропом налью —
сколько он потом заработал жёлтых липких монет этой отмычкой? Много. Много. И у него появилась своя касса в старой отцовской пятипалой перчатке:
никто всё равно ничего не узнает…
Потёртая перчатка хранилась в детской комнате, на перекладине, под крышкой стола.
И снова он шёл домой с тяжёлыми карманами — играть,
— тор — го — вал — му — жик — зо — лой —
на тёплой, ласковой скрипке.
Он не знал тогда, что всё наторгованное становится золой рано или поздно…
И, вымыв руки, подвязывал смешную чёрную подушечку под подбородок,
чтобы скрипкой не натереть ключицу— до синяка.
До кровоподтёка!!!
Мать — очень — боялась — что — без — подушечки — у — сына — может — образоваться — кровоподтёк!
Брысь. Брысь, красный кот, глядящий из каждого тёмного угла зелёными светящимися глазами.
Трёхглазый Патрикеич, брысь!
Отвернись от взрослого Цахилганова, мыслящее всевидящее пространство: довольно!
…И всё же странно: была какая-то проехавшая мимо водокачки девочка —
девочка-миф среди опасно раскачивающихся громоздких шкафов, девочка в нимбе шевелящихся, вздыбленных ветром, волос…
И он не выполнил перед нею какого-то мифического своего долга. Зачем она возникла здесь, совсем крошечная, сейчас, в реанимации, со своей ангиной,
— как — обрывок — забытой — детской — песни — простенькой — милой?
Цахилганов погрустил. Он не вспоминал об этом десятки лет, потому что много, много оказывалось потом вокруг него самых разных девочек. Теперь же его ощутимо относило от живой жизни к тем, степным и безлюдным, кладбищенским берегам, куда давно унесло бабушку, так и не вылечившую свои ноги, и даже — мать, и, много позже — отца, уже — одинокого, угрюмого,
который жил в этой жизни
когда-то…
Так само прошлое отслаивается,
отторгается от человека,
— так — оно — покидает — человека — навсегда —
и тут ничего не поделаешь. Это отмирает его, Цахилганова, душа…
Он вздохнул. Никто не поможет ему сейчас, потому что никто не знает, как это происходит. Не знает до своего срока…
Гул возродился с гораздо большей силой —
пространство принялось звучать напоследок, как ненормальное, прощаясь с ним.
Уже? Прощаясь?..
Но когда пространство стихало, замирало и словно выжидало чего-то, Цахилганову становилось тоскливей гораздо и хуже —
оно смотрело на него.
Из каждого угла. Словно мстительный невидимый кот. Или словно…
Точно так смотрел на юного Цахилганова самый таинственный гость отца….
Патрикеич степенно снимал пальто,
пахнущее морозом, ветром и нафталином…
Он мягко шёл в шерстяных белых носках на кухню и клал увесистый свёрток перед бабкой.
— Своё, домашнее. Супруга уж очень хорошо присолила. Ууууу. С перцем. Она ведь раньше лаврушку в руках растирала для сала, калёно железо… Ну, как спецов от Лаврентия к нам, в Раздолинку, для надзора сильного, в пийсят втором прислали, опасаться стала — растирать. С тех пор без лаврушки солит. А сноха, Анна Николаевна ваша, не солила ещё на зиму?
— Нет! — отвечала бабка, с удовольствием нюхая сало и тыча в него пальцем. — Уж наша Анна Николавна не посолит. Хорошо, если порежет. Некогда ей. Перед работой надо пудрю на нос насыпать — без пудри на носу ей в клинику никак нельзя, а после работы пудрю надо отмыть.
Они, врачихи, не для того замуж выходят, чтоб сало солить. Они выходят, чтоб кушать…
— …Ну. Сам-то как? — осторожно спрашивал затем Дула Патрикеич.
— Устаёт, — вздыхала она, — по краешку-то ходить. А в выходной день над книжками сидит, глаза портит. Подумай сам головой, полный чулан этих книжек конфискованных да тетрадок у нас! Много всего с работы наприносил. Изучать, говорит, надо, их образ!
— Образ мыслей, — уточнял Патрикеич. — Бывших, значит, читает?
— Их. А разве его весь изучишь, образ этот? Ведь профессора всё были они, на воле-то, да кандидатские аспиранты, небось.
— Они, труды эти, для нас, теперешних, очень вредные! — Дула Патрикеич мотал головой и щурился. — До невозможности!.. А для будущего как раз будут. Только в заключении они для будущего надёжней всего и сохраняются: в Москве пропали бы пропадом… Он для будущего изучает!.. Да, редкой души сынок ваш, Дарья Петровна. И строгости очень большой. Заслуги его не малые: ум!