72 метра
Шрифт:
Умные пришли в ДОФ без шинелей: они разделись у друзей, живущих рядом, и шли метров двадцать — тридцать без шапок среди пурги.
Глупые пришли в шинелях и разделись в гардеробе.
И вот когда кончилось торжественное собрание…
— Объявляется перерыв!
И все как-то быстренько заторопились к выходу.
— А после перерыва всем опять собраться в зале на концерт художественной самодеятельности!
И все заторопились сильней.
— Уйдут, — выдыхает капитан первого ранга, распорядитель торжеств, —
Люди побежали, по дороге кто-то упал.
Дверь в гардеробе разбили сразу же, но всех она все равно не вместила, поэтому рядом сломали фанерную стенку и оттуда стали просто выбрасывать шинели наружу, на пол, там по ним ходили, потом поднимали и по обнаруженным в кармане пропускам устанавливали, «кто-чья».
— Закройте входную дверь! То-ва-ри-щи офицеры!
— Комендант! Вызовите коменданта!
И приехал комендант!
— Всех в тюрьму!!! — орал он перед дверью гардероба.
Конечно! Я в эти мгновенья был внутри.
Я не хотел надевать чужую шинель.
Я хотел найти свою, и, когда в гардероб ворвался комендант, я всего только успел завернуться в ближайшую шинель, висящую на вешалке, и остался стоять, а рядом со мной Гудоня — маленький, щуплый лейтенант — тоже завернулся, но от страха он еще и подпрыгнул, поджав ноги.
Он висел ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы вешалка на шинели оторвалась, и тогда он упал, и на него еще сверху легло шинелей пять-шесть.
Шум привлек коменданта, он пробежал мимо меня, бросился, разрыл, достал и потом уже вышел, держа в одной руке потерявшего человеческое обличье Гудоню.
«Не помня вашу сексуальную ориентацию, — как говорил наш старпом, — на всякий случай целую вас в клитор!»
И еще он говорил:
«Как я тронута вашим вниманием и особенно выниманием».
И еще он любил стихи:
«Буря мглою небо кроет,
Груди белые крутя».
Нет, ребятки!
Лучше все-таки бежать за бирюзой.
Бежать, бежать и видеть перед собой широчайшую спину бедняги Бегемота, и думать о том, какой ты все-таки дурак, что бежишь неизвестно куда.
И это хорошо, потому что ты сам дурак, самостоятельно, без каких бы то ни было побочных дураков.
И это прекрасно.
Я даже своего тестя — золотые его руки — решил приспособить к производству бирюзы, для чего из Киева под видом пресса нам прислали два противотанковых домкрата, и мы, напрягая себе шеи, сломав по дороге телегу, даже дотащили до него — золотые его руки — эти совершенно неподъемные железяки, которые впоследствии так никогда и не превратились в пресс — золотая его мать, — потому что не хватало еще кучи всяческих деталей.
Бог с ним, штамповали на стороне.
Витя был гений.
И, как всякий натуральный гений, он мыслил вслух.
Это был фейерверк.
Это был какой-то ослепительный кошмар. Он все время говорил.
Он звенел, как мелочь в оцинкованном ведре, и мы легко тонули в обилии свободных радикалов.
Витя мог все.
С помощью индикаторных трубок на что угодно.
Я помню только индикаторные трубки на окись углерода и озон, на аммиак и ацетон, на углеводы и раннюю идиотию — трубку следовало вложить в рот раннему идиоту и через какое-то время вынуть с уже готовым анализом.
Трубок было до чертовой пропасти.
Кроме того, Витя мог заразить весь воздух, всю воду, всю землю и еще три метра под землей трудноразличимыми ядами.
Во времена Клеопатры он наслал бы мор на легионы Антония.
Во времена династии Цин — отравил бы всех монголов.
Сама мама Медичи плакала бы и просила бы его дать ей яда для ее сына Карла.
Витю надо было только зарядить на идею, и дальше он уже мчался вперед самостоятельно, с невообразимой скоростью изобретая трубки, приборы, способы, методы.
Он все варил голыми руками.
После него можно было годами биться над воспроизведением его методик, и на выходе получалась бы только желтая глина, а у него получались рубины, сапфиры, топазы, потому что он все делал по схеме: один пишем — два в уме.
Он приходил в неистовство, если его не понимали, а поскольку его не понимали сразу, то в неистовство он приходил тут же.
Он спрашивал и сам себе отвечал, повышал на себя голос и выстраивал логические цепи, он не верил и домогался, готовил ловушки и сам в них попадал.
Говорить с ним мог только Бегемот.
Без Бегемота непременно терялась нить разговора.
Витя сварил нам много бирюзы.
«Ах эти немыслимые потуги, напряжения, колотье в груди. Все ли усилия наши возвратятся К нам голубками, перышками легкими, майскими ситцами?» —сказал бы настоящий поэт, холера его побери.
И не только холера.
Пусть у него загноятся глаза, тело покроется струпьями и чумными бубонами.
Бирюза…
Мы продавали ее на всех углах.
Мы ходили с ней по городу, и эти драгоценные ядрышки екали у нас в карманах, как каменные яйца или как селезенка у водовозных лошадей.
Мы входили в офисы, расположенные в техникумах и хлебопекарнях.
Мы входили через мужской туалет и попадали в двери, и, как пещера Аладдина, взорам нашим открывалась шикарная жизнь: там на кожаных диванах продавали за рубеж нефть, газ, лес и ввозили в страну йогурт.
Они хотели возить только йогурт.