78
Шрифт:
Мужчины — крепки плечами и скудны речами.
Под окошком каждого фургона — герань и розмарин в подвесном горшке на медных цепочках крест-накрест.
Был у большого Борко царский вардо из семидесяти досок, с голубыми колесами, которые умели смеяться и плакать. Прадедом срублен вардо.
Ставил хозяин в оглобли пару черкасских кровных коней. Левый конь — как творог, правый конь — как уголь, и в горле у них четыре жилы, а в грудине по три сердца на брата. Одно сердце — конское, чтоб устали
Лихому конокраду жеребцы Борко не давались — сразу рвали вожжи, вздевались на дыбы чертом и ржали, как рожаница кричит.
Проснется Борко, прибьет конокрада, закричит коням: «Аррра!»
Кони смирялись и брели по полям люцерны от полуночи к заре, в травах да туманах по грудь, как корабли.
Всякий вечер Борко вплетал в их долгие гривы чабрец и ленты с молитвой Иисусовой, чтобы накрепко помнили кони дорогу обратно.
Волки — и те коней Борко обходили десятой дорогой, а, повстречав случайно, отступали и земно кланялись.
Была у большого Борко верная жена с жасминовым чревом и бедрами, прохладными, как айран, сжав бедра могла она расколоть грецкий орех.
Она чесала густые волосы над огнем, пряла в дороге с песней, варила похлебку на полтабора, ни о ком худого не думала, за это Бог ее радовал. Что ни год — то сын, что ни год — то хороший. Шестерых сыновей родила и ни одного гроба не делали.
Борко радовался — есть, кому продолжить род, есть, кому передать семь путеводных звезд и семь крестов придорожных из камня дикого — верные пути до Горького Моря.
Много лет прожил Борко с женой, душа с душой говорила, тело в тело проникало, но в тот год уронила жена Борко веретено у жаровни, и сказала мужу:
— Иди без меня к Горькому морю. Меня утром Богородица окликнула, буду теперь с ней Покров прясть. Не горюй, другую бери.
Закрыла голову юбкой и померла у жаровни в январе. Стала белая и молодая.
Шесть цыган, по числу сыновей, понесли тесовый гроб в гору, копали урвину глубоко до янтарных пластов в мерзлой земле, а Борко лбом в угол гроба лег.
Погребли гроб.
Поднялся Борко с колен, зачерпнул из насыпи горсть земли и повел табор к Горькому морю.
А правый кулак с могильной землей не разжимал.
Месяц не разжимал, второй месяц не разжимал — земля с жениной могилы в кулаке Борко в камень сшиблась, в кожу въелась — пальцы стали корни скорченные, в узлы жилы завязались, кровь остыла, как у змея.
Холодно в царском вардо без матери. Сыновья от велика до мала молчали, сидели тесно на лавках, качали черными головами в такт ходу повозки.
Борко молчал на козлах, правил, не глядя, левой рукой.
На стоянках вдовец сторонился людей, сидел один на бревне, потягивал черное вино из фляги, смотрел на семь звезд — и видел восьмую.
На той звезде сидела его жена с Богородицей и крутила пестрядинные нити Покрова на январские веретена.
Умерло ремесло в таборе Борко.
Лаутары — такие цыгане, что сами песен не играют, не ворожат, котлы не лудят, не барышничают. Лаутары — мастера музыкальных инструментов, и Борко среди них прослыл первым. Из костного клея, из еловых и буковых певучих плашек, из волосяных струн, из колков острых выходили дети его рук.
Умел Борко из костей ястреба сладить пастушескую свирель-флуераш, мог сделать сербскую скрипку на семь ладов. Такие скрипки предсказывают ненастье и завораживают волкодлаков в голодные годы.
Наощупь и наизусть познал мастер все персторяды и переборы, персиянские и фрязинские и мадьярские. Тон к тону собирал он свадебные цимбалы, в безлунные ночи ягнячью кожу натягивал на ободы бубна и сорок бубенцов-шелестов подбирал так, как вино из бочки течет, как лозы вьются, как девушки смеются во сне.
Но отняла скорбь у мастера правую руку — и никто в таборе Борко не смел прикоснуться к инструментам.
Умерло ремесло. Плохое дело.
В начале апреля выдалась зарничная чудотворная ночь. Деревья по колено стояли в талой воде, несло по низам сырой корой и волчьей шерстью, верховые ветры ревели в кронах, бежали над живыми снежными водами семь звезд-волчениц. Погоня в небе клубами плыла.
Колокола вдали оплакивали Пасху. Косо плясали сполохи.
Табор спал, Борко край леса стерег в дозоре.
Поднял тяжелую голову большой Борко и увидел Приблуду.
Уронил флягу под ноги, выточилось черное вино. Приблуда размотала четыре глазчатые шали, рубаху распахнула, показала груди, малые и белые, как северные яблоки. Молоком львиным лились в землю складки павлиньего подола.
Приблуда окликнула лаутара по имени и взмолилась:
— Дай мне хлеба, большой Борко.
Зашаталась от голода, словно колосок, в последней муке схватилась тонкой рукой за плющи на стволе явора.
— У меня нет хлеба — ответил Борко.
— Есть, — молвила Приблуда — Там, — и указала на его правый кулак.
Застонав от боли, Борко разжал пальцы впервые с похорон жены, и увидал в ладони не ком гробовой земли, а горбушку ячменного хлеба, посыпанного горной грубой солью из польских солеварен.
Не сводя глаз с грудей Приблуды, Борко протянул ей колдовское снедево, приказал:
— Ешь.
Приблуда пала на корточки и ела, собирая крохи, как птица. Приблизилась и благодарно поцеловала Борко прямо в чашу ладони. Бычьей кровью налились руки лаутара.